– А чего племянник-то раньше не появлялся? Ай какой худой, жена, что ли, плохо кормит? Ну смотри-ка, Клавдия, культурный он у тебя, чей же будет он? Бориса сынок? Или Нинкин? Чтой-то не пойму я, у Бориса вроде Петька, так он беспалый, топором себе по пьяни отхватил пальцы, а у Нинки две девки… Племянник…
– Так он не Клавдин, – нашлась Ксения Тихоновна, – мой он. Двоюродный. Ты просто не поняла, набралась с утра, вот и не слышишь, что говорят.
– Ага, ага, – быстро закивала сноха, – а чего к Клавдии-то идет?
– Крышу починить, – буркнула лесничиха.
– Ага, ага, крышу… Так мой бы Санька тебе за бутылку и починил. Этот-то, городской, гляди, руки какие у него, чего он там починит?
– Я на столяра учился, – подал голос Никита.
От снохи кое-как отвязались, но осталось нехорошее чувство. И чувство это не обмануло. Пока Никита шел с лесничихой по тайге, уже все завсегдатаи стеклянного гастронома знали, что к попадье приехал племянник. Городской, культурный, худой, белобрысый. Приехал, хотя раньше никакого такого двоюродного никто у попа с попадьей в гостях не видел. Да зачем-то попер пешком двадцать километров с бабой Клавдией в тайгу, дескать, крышу ей чинить.
…Над тайгой повисли тяжелые сумерки. Выпала роса, стало холодно.
– Устал? – обернулась лесничиха.
– Немного, – признался Никита.
– Покойников не боишься?
Он давно уже почувствовал странный, сладковатый, совсем не таежный запах, который нарастал с каждым шагом и вызывал какую-то особую, тяжелую тошноту. Между стволами показался ясный просвет, через минуту они вышли к пологому берегу Молчанки. Земля была мокрой, хлюпала под ногами, как болото.
Никита расчехлил фотокамеру. Руки дрожали. Он не мог смотреть, не мог дышать. Лесничиха осталась позади. В объективе он видел лица, детские, женские. Они сохранились, пролежали несколько месяцев в промерзшей земле, потом в ледяной воде, к ним еще не успели подобраться медведи, да и не было здесь зверья, так сказала лесничиха. Слишком много шума вокруг, вертолетная площадка, иногда стрельба. Охранники прииска любили поохотиться на досуге, и таежное зверье обходило эти места за несколько километров.
Надо было сделать еще пару шагов, чтобы четко получились лица на фотографиях. А сумерки наваливались, густели. Сработала вспышка, один раз, потом еще и еще. Камера фиксировала не только лица. Сквозь объектив Никита видел молодую женщину в разодранной одежде, на груди, чуть ниже ключиц, чернела пентаграмма, перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Такие же были еще у нескольких – у мальчика-подростка, у пожилого мужчины. Наверное, у всех…
Вспышка разрывала темноту, ветер шумел, раскачивал верхушки сосен с такой силой, что казалось, сейчас сметет все – лес, реку, братскую могилу, Никиту с фотокамерой, лесничиху Клавдию Сергеевну. Гул нарастал, дрожал в ушах.
– Вертолет! – услышал Никита отчаянный крик. – Отходи, беги к лесу!
Он оторвал камеру от лица, ошалело огляделся. Сзади совсем низко, над верхушками сосен, плыли прямо на него белые огромные огни. Он стоял на открытом пологом берегу и не мог дышать. Ноги по щиколотку увязли в ледяной раскисшей земле.
– Беги, сынок! – кричала лесничиха, но слабый голос сел от первого крика, и получался хриплый шепот, который Никита не мог расслышать из-за шума ветра и гула мотора. К лесу он рванул инстинктивно, просто потому, что надо было спрятаться от этих белых наплывающих огней. Рванул и, конечно, не заметил, как упала яркая глянцевая обертка от кодаковской фотопленки.
– Ну все, миленький, все, сынок, успокойся, – лесничиха жесткой шершавой ладонью провела по его щеке, – сейчас до дома дойдем, чайку горячего… чайку тебе надо. И спирту. Утром доведу тебя до шоссе, на попутке доберешься до Помхи, оттуда сразу на катере до Колпашева. В Желтый Лог не возвращайся. Не знаю, видели они тебя или нет, но лучше не возвращайся.