„Умница Танечка была бы чудесной женой, – подумал он, отрывая ломоть еще теплого хлеба и прикладываясь к горлышку плоской фляжки, – твое здоровье, девочка моя, прости, что не могу на тебе жениться“.
И сразу вслед за этой невеселой мыслью, вместе с горячим глотком коньяка, обожгло почти запретное, почти ненавистное имя: Ника.
Очень давно, в другой жизни, примерно в таком же номере провинциальной гостиницы они ужинали серым хлебом-„кирпичом“ с малосольными огурцами. Вместо резиновой ветчины были крутые яйца, вместо импортного „Пиквика“ в пакетиках обычная заварка. А вот коньяк был такой же, армянский.
Никита только закончил институт, работал спецкором в популярном молодежном журнале, и Нике захотелось съездить вместе с ним в командировку в Вологду, просто так, потому что город старинный и очень красивый, потому что так хорошо вместе – где угодно. В редакции сделали для нее командировочное удостоверение, назвали „внештатным корреспондентом“. Но в гостинице селить вместе не желали ни в какую. У них ведь не было штампов в паспортах. Ее поселили в „женском“, с тремя спортсменками, его в „мужском“, с тремя животноводами. Однако в маленьком городке Устюжне под Вологдой на штампы уже никто не глядел. Гостиница там стояла полупустая.
Была середина июня, и совершенно неожиданно в Устюжне пошел снег. Он падал на зеленые листья, на траву и не хотел таять. Сколько же лет прошло, Господи? А все стоит перед глазами тонкий силуэт на фоне гостиничного окна, за которым кружит в тревожном фонарном свете июньская крупная метель. Давно уже пора забыть, успокоиться. Он ведь так и не простил ее. Не простил и не забыл, потому что до сих пор любит, и каждая другая – только тень, только слабый отблеск его Ники, его тоненькой русоволосой девочки, предательницы Ники, первой и последней его любви…
Утром снег растаял – все-таки май. Но было холодно и сыро. Покосившаяся бревенчатая изба, на которой красовалась полустертая надпись „Речной вокзал“, была забита людьми. Оказывается, катера здесь ждали с раннего утра. На изрезанных лавках сидели и лежали люди. Компания подростков расположилась прямо на полу, усыпанном подсолнечной шелухой. В середине сидел бритый налысо парнишка в телогрейке, на коленях у него была гитара, обклеенная переводными картинками со знойными красавицами. Пальцы пощипывали струны, и высокий, удивительно гнусавый голос вытягивал однообразную мелодию какой-то блатной песни, а вернее, целого романа в стихах на три аккорда.
Это „а-а“ выходило у него очень выразительно, он повторял каждую третью строчку несколько раз, и все тянул свое „а-а“, излагая историю о том, как молоденький парнишка отсидел десять лет и, вернувшись, застал неверную возлюбленную в объятиях какого-то фраера.
Никита огляделся, ища места на облезлых скамейках, и услышал рядом высокий стариковский голос:
– Садись, сынок. Я подвинусь. В ногах правды нет.
– Спасибо. – Никита втиснулся рядом со стариком, мельком отметил аккуратную седую бородку, расчесанные на пробор длинные седые волосы, перетянутые черной аптечной резинкой. Тонкая косица была заправлена за ворот потертого серого пиджачка.
– Приезжий? – тихо спросил старик, оглядывая Никиту с приветливым любопытством. – Откуда, если не секрет?
– Из Москвы. Не знаете, катер скоро будет?