– Она бы сначала прочитала мои книги, а потом уж стала говорить, – зевнув, возразил Никита.

– А я вот говорю не читая. Не собираюсь я читать Виктора Годунова. Мне этот господин безразличен. Он занят низким ремеслом. Но Никиту Ракитина я люблю всей душой, читаю и перечитываю с большим удовольствием до сих пор, хотя он, сукин сын, исчез на пять лет, забыл дорогую подругу детства Зинулю. А Зинуля, между прочим, за это время дважды чуть концы не отдала и в трудные минуты своей беспутной жизни была бы очень рада хотя бы одной родной роже рядом. Но вы все меня забыли. Все. Ладно, поэта Никиту Ракитина я прощаю. Он писал настоящие стихи.

Тоска, которой нету безобразней,
Выламывает душу по утрам.
Всей жизни глушь, и оторопь, и срам,
Всех глупостей моих монументальность,
И жалобного детства моментальность,
И юности неряшливая спесь,
И зрелости булыжные ухмылки,
Гремят во мне, как пятаки в копилке,
Шуршат, как в бедном чучеле опилки,
Хоть утопись, хоть на стену залезь…

– Спасибо, – улыбнулся Никита, не открывая глаз, – спасибо, что помнишь. Слушай, Зинуля, у тебя нет знакомых, которые могут сдать квартиру на месяц или хотя бы на пару недель?

– Для кого?

– Для меня.

– Та-ак. – Зинуля прошлась взад-вперед по крошечной комнате, заложив руки за спину и насвистывая первые аккорды «Турецкого марша», потом резко остановилась напротив Никиты и спросила: – Травки покурить не хочешь?

– Нет. Не хочу.

– А я покурю.

Она вытряхнула табак из «беломорины», ссыпала на блюдечко. Добавила какой-то толченой травы и ловко, вполне профессионально забила назад эту смесь в бумажную трубочку. Никита почти задремал, согревшись в драном кресле, под засаленным ватным одеялом, ему стало казаться, будто он вернулся лет на пятнадцать назад; в тяжелом дыму Зинулиного косячка почудилось, что напротив, на облезлой поролоновой тахтенке, сидит Ника, тоненькая, прямая, почти прозрачная, в узком черном свитере с высоким горлом, его Ника, еще не предательница, еще не Гришкина жена.

– Я завтра вечером в Питер уезжаю. Если тебе надо, живи на здоровье. Меня здесь месяц не будет.

– Триста долларов устроит тебя?

– Ну ты даешь, Ракитин, – она покрутила пальцем у виска и присвистнула, – совсем ты, брат, сбрендил.

– А если я тебе эти деньги подарю просто так? Возьмешь?

– Отстань.

– Ладно. Мы с тобой это завтра обсудим, на свежую голову.

– Ноги подними! – скомандовала Зинуля. – Вот так, – она поставила ему под ноги табуретку, – пока я в Питер не уеду, спать тебе в кресле придется. Уж извини. Тахта у меня одна. И денег я у тебя, Ракитин, не возьму, даже утром, на свежую голову. Живи сколько хочешь. Я не спрашиваю тебя ни о чем не потому, что мне все равно. Просто я знаю, если сочтешь нужным, сам расскажешь. А нет – так и не надо.

– Расскажу, – пробормотал Никита, – только посплю немного.

Стоило один раз подумать о Нике, и уже не выходила она из головы, не отпускала. Ему вдруг захотелось, чтобы она приснилась ему хотя бы разок.

Тридцатисемилетняя стройная строгая дама с тяжелым узлом русых волос на затылке, с холодными, ясными светло-карими глазами. Предательница Ника. Гришкина жена. Мать Гришкиного ребенка. Вероника Сергеевна Елагина, кандидат медицинских наук, хирург-травматолог. Девочка Ника, первая и последняя его любовь.

Он провалился в сон, как в пропасть, и снилась всякая дрянь. В десятый раз повторялся подробный кошмар про то, как в него стреляли на Ленинградском проспекте. Казалось, в голове его была запрятана маленькая видеокамера, которая зафиксировала каждую деталь того первого покушения, и теперь какой-то злобный упрямый идиот без конца прокручивает пленку.