и щебетанье птиц, возвещающих о смерти, не ведая, что это такое,
и барабанная дробь, пробуждающая священный трепет в груди,
на похоронах военных;
твоя спина – молчаливые конвентильо Севера
и стена казней Росаса.
Нация мертвых под мрамором ширится, разлагаясь,
они лишены избирательных прав,
расчеловечены в сумраке,
с тех пор как Мария де лос Долорес Масиель,
уругвайское семечко, растущее из сада твоего прямо в небо,
уснула – совсем малютка – в этой земле.
Но я хочу остановиться на мысли
о светлых цветах, твоей благочестивой эпитафии —
желтый ковер под акациями,
цветы в твоих склепах, выращенные в память о мертвых, —
и о причинах их милой и сонной жизни
при страшных останках тех, кого мы любили.
Я загадал загадку, но я скажу и ответ:
цветы – извечные спутники смерти,
поскольку люди всегда непостижимым образом знали,
что соседство сонных и милых цветов —
это лучшее, что может случиться с мертвыми,
ибо цветы не оскорбляют их гордостью жизни
и живы не более, чем они.

Франсиско Лопесу Мерино

Если ты по собственной воле покрыл себя смертью,
если ты решил отказаться от всех рассветов мира,
напрасно обращать к тебе отвергнутые слова,
обреченные на поражение.
Мы можем только сказать:
позор цветам, не знавшим, как тебя спасти,
бесчестье дню, что позволил тебе застрелиться.
Что может противопоставить наш голос
тому, что уже подтвердили кончина, слезы и мрамор?
Но есть такая нежность, которую не умалит никакая смерть:
сокровенные, смутные новости, что несет в себе музыка,
родина, сводящаяся к смоковнице и колодцу,
и притяжение любви, несущее нам оправдание.
Я думаю о них, а равно и о том, мой сокрытый друг,
что ты сам сотворил себе образ смерти:
и знал ты, что девчушку повстречаешь,
о которой писал еще в детстве школярским почерком,
и захотел раствориться в этом образе, как во сне.
И если это правда и, когда время нас покидает,
мы познаем осадок вечности, вкус мира,
тогда и смерть твоя легка,
как те стихи, в которых ты нас вечно ждешь,
и сумрак твой тогда не осквернят
голоса зовущих друзей.

Северный квартал

Это раскрытье секрета
из тех, что хранят по никчемности и невниманью;
ни при чем здесь тайны и клятвы,
это держат под спудом как раз потому, что не редкость:
такое встречается всюду, где есть вечера и люди,
и бережется забвеньем – нашим жалким подобьем тайны.
Этот квартал в старину был нашим лучшим другом,
предметом безумств и попреков, как всё, что любим;
и если тот пыл еще жив,
то лишь в разрозненных мелочах, которым осталось недолго:
в старой милонге, поминающей Пять Углов,
во дворике – неистребимой розе между отвесных стенок,
в вечно обшарпанной вывеске «Северного Цветка»,
в завсегдатаях погребка за картами и гитарой,
в закоснелой памяти слепого.
Эти осколки и есть наш убогий секрет.
Словно что-то незримое стерлось:
бестелесная музыка любви.
Мы с кварталом теперь чужие.
На пузатых балкончиках больше не встретимся с небом.
Боязлива обманутая нежность,
и звезда над Пятью Углами уже другая.
Но беззвучно и вечно —
всем, что отнято и недоступно, как всё и всегда на свете:
жилковатым навесом эвкалипта,
бритвенной плошкой, вобравшей рассвет и закат, —
крепнет порука участья и дружелюбья,
тайная верность, чье имя сейчас разглашаю:
квартал.

Пасео-де-Хулио

Клянусь, что я не нарочно вернулся на улицу
с высоким навесом, словно повторенным в зеркалах,
где полно решеток, на которых жарится мясо из Корралеса,
где полно проституток, прикрытых одной лишь музыкой.
Изувеченный порт без моря, запертый соленый ветер,
похмелье, прибивающее к земле: Пасео-де-Хулио,
хотя мои воспоминания, давние до нежности, и хранят твой образ,