– Сам ты… прости, владыко!
– Я ему врезал под дых, чтоб охолонул. Его и скрючило. Я думаю, пойду восвояси, подобру-поздорову, пока не вышло какого худа, как с теми скоморохами. А он разогнулся, злодей, да как подпрыгнет, как вцепится мне в волосья и давай рвать. Я его, клеща кровопивственного, оторвал от себя и дал раз… или два. Он и отлетел, да прям в горшки Федкины, только черепки брызнули. Чую, на спине у меня кто-то повис. Я его вперёд сбросил, успокоил разок – глядь, а это Федка! И рубаху мне порвал, – Воята двинул плечом, – а рубаха новая, матушка пошила. И такое меня зло взяло, что вынул я Микешку из горшков… А тут отроки, да на плечах повисли сразу двое…
Воята окончательно смешался и потупился. Густые тёмно-русые волосы закрыли высокий лоб, но сквозь них проступала зреющая красная шишка.
– А Микешка меня зря бранил, по вредности, – закончил он. – Я читать могу, и книги святые знаю, и Псалтирь, и Апостол, и Часослов, и писать умею.
– Да уж я наслышан от отца Климяты, все книги в хранилище ты пересмотрел. – Архиепископ посмеялся. – Иди, – он кивнул в сторону стола, – читай. Псалтирь видишь?
Воята, робко ступая, пробрался к столу, где лежала большая книга в кожаном переплёте.
– Развяжи ты его, – велел архиепископ десятскому. – Ты ж, чадо, буянить не станешь больше?
– Не стану, ей-богу, – насупившись от стыда, ответил Воята. – Я ж не коркодил какой…
Десятский подошёл и распутал ремень у него на руках. Воята украдкой потёр запястья, потом вытер ладони о подол рубахи, перекрестился.
– Читай, где открыто! – велел архиепископ.
Воята не наклонился, лишь опустил взгляд с высоты своего роста. Красиво выписанные чёрные буквы тесно сидели в ровных строчках двух столбцов.
– Вси видящие мя поругаша ми ся, глаголаша устами, покиваша главою: упова на Господа, да избавит его, да спасет его, яко хощет его…[3]
– Он на память повторяет, – прошипел Микешка. – А сам и ступить не умеет!
– Цыц! – прикрикнул на него архиепископ. – Слово Божие прерывать вздумал!
– Прости, владыка! – Микешка присел, съёжился, однако торопливо продолжил, не в силах сдержать вредность души: – А только он на память повторяет. От отца наслушался да и запомнил.
– Всем бы так запомнить. Вот что – возьми… Гостята, дай ему грамоту какую ни то. – Архиепископ обернулся к писарю.
Гостята, улыбаясь, взял верхнюю из вороха.
– «А ты бы, господин, попа Касьяна, что у Святого Николы Марогощского погоста, поставил нам попом у Святого Власия, – прочёл Воята там, куда Гостята ткнул пальцем, не так бойко, как из Псалтири, но вполне уверенно. – С тем тебе, господин, челом бьём».
– Вот они что придумали! – Архиепископ вспомнил, о чём шла речь до привода драчунов. – Касьяна? Это он на два прихода будет у них один? Управится ли? Он и в грамоте не боек, на память больше, я слыхал…
Взгляд его упал на Вояту, стоявшего с понурым видом.
– Ну вот… – задумчиво произнёс архиепископ. – Читать ты, чадо, умеешь, так что попрекали тебя зря.
– Так батюшка ж выучил…
– Ещё бы он смирению тебя выучил, а не только кулаками махать.
– Тут уж не батюшки вина. Я бы хотел, да как начнут меня на задор брать, так нет мочи, будто бес какой толкает.
– Бес молитвой изгоняется. Проси прощения у Микешки, что побои ему причинил.
Воята поджал губы и дёрнул носом. На лице его ясно отразилось возмущение: меня без вины обругали, и я прощения проси?
– А Микешка сам у тебя и у Бога прощения попросит, что понапрасну бесчестил.
– Радуйся, дурак, легко отделаешься! – шепнул Вояте десятский. – Кланяйся и благодари!