– Кто же вам сказал, что я был влюблен в Варвару Анисимовну? Между нами не было ничего похожего даже на флирт.
– Не было?.. Но Лель говорил… – начала она, растерянно посмотрев на него.
– Я не знаю, почему Леониду Денисовичу пришло это в голову? Впрочем, я понимаю, – сказал он решительно, – я один раз, говоря с ним о Варваре Анисимовне, смутился. Но смутился я по другой причине. Мне очень тяжелы воспоминания о ней. Если хотите, я мог бы ее полюбить, но в ее присутствии меня давила какая-то тяжесть, какая-то неразгаданная загадка, словно я стоял на покрытой снегом вершине и хотел узнать, что погребено там, в этом глетчере.
– Да там ничего нет! – воскликнула Дора. – Я слишком хорошо знаю Варю. Это именно ледяная… но не вершина, а плоскость. Это пустышка, благоразумная и спокойная.
– Может быть, может быть… Мне не хочется думать о ней. Смешно… Но эти воспоминания меня угнетают, словно какие-то злые духи… Как раз обратное впечатление я чувствую вблизи вас! Простите, что я так откровенен, Дарья Денисовна! Но уверяю вас, мне так весело и радостно в вашем присутствии, что мне хочется думать о вас… Я теперь пишу картину. Ту, что посвящается вам.
Это будет хорошая картина… Неужели вы убеждены, что радость и веселье не должны проявляться в искусстве?
– Не знаю… Это зависит от таланта, – отвечала она, кроша кусочек хлеба.
Щеки ее пылали, и нахмуренные брови раздвинулись.
– Вы уже уходите? – спросила она, видя, что он поднялся.
– Да, у меня завтра, в девять часов, занятия с учениками в частной школе живописи.
– Не забудьте, пожалуйста, нарисовать мне костюм, – кокетливо улыбнулась она, протягивая ему руку.
Он крепко поцеловал эту руку и, не выпуская ее из своей, улыбаясь, спросил:
– Мне первый вальс?
– Да, да, хорошо, – ответила она.
Едва дверь за Реминым затворилась, Дора побежала в кабинет брата.
– Он совсем не влюблен в нее! – воскликнула она, трогая его за плечо.
Леонид поднял на нее рассеянный взгляд, словно его вызвали из другого мира, и произнес, отстраняя рукою сестру:
– После, после, в свободную минуту. – И опять склонил голову над рукописью.
Лицо его было спокойно, строго, почти торжественно.
Ремин теперь почти ежедневно бывал у Чагиных. Он выискивал предлог, чтобы хоть на минутку забежать к ним.
Он совсем не искал случая оставаться наедине с Дорой. Все, что он хотел сказать ей, он мог говорить при ее брате.
– Я влюблен в Дору до глупости! – говорил он сам себе, но никогда он не задумывался над вопросом, что будет дальше и любит ли его Дора. Хотел ли он целовать ее? О да! Он иногда делал усилие, чтобы удержаться, не схватить ее в объятия, поднять ее, расцеловать ее розовые щечки и потом бережно поставить на пол.
Каждым своим движением, каждым словом она восхищала его. Восхищала радостно, весело.
Работалось как-то особенно хорошо. Холодная мастерская стала словно уютнее и наряднее оттого, что со стен смотрели этюды ее головки.
Леонид часто приходил полежать на его продавленном диване.
Ремин свое увлечение Дорой переносил и на ее брата. Леонид становился ему дорогим, близким, но Леонид все же тревожил его. Он не любил не понимать, а Леонида он иногда не понимал, а написать его портрет ему не удавалось.
– Дайте вы мне ваше настоящее лицо, – говорил он с досадой, ломая уголь и отбрасывая от себя альбом.
Леонид, улыбаясь, пожимал плечами.
Хотя Ремин не был из тех людей, которые любят своих друзей за имя или известность, но все же известность Чагина почему-то радовала его, даже как будто льстила ему самому, как льстило, когда, идя с Дорой, он слышал вслед: