Оба, пусть и без битья себя в грудь левой пяткой и страшных клятв на Уставе гарнизонной службы, пообещали, что впредь ничего подобного не повторится. Так убедительно излагали, стервецы, хоть сейчас заслуженного артиста РСФСР им присваивай. Коле я, в общем, верил, а вот Гриньше – не особенно. Предположим, Коля своего пока что не добился, но вот Гриньша прочно угодил в отвергнутые, а значит, может еще раз рыпнуться, стать зачинщиком новой свары… Но что было делать? Выругал еще раз, сказал, что, по моему глубокому убеждению, нет такой (матерное обозначение), за которую стоило бы платить штрафной ротой – и скомандовал налево кругом, шагом марш, решив не напрягать более самому мозги, а подождать старшину Бельченко, поскольку одна голова хорошо, а две лучше…

…Для подъема у нас не было ни сигнала, ни бодрого вопля дежурного – у нас вообще-то дежурный имелся, как и полагается даже малочисленному воинскому подразделению, без этого нельзя, но подъема он громогласно не объявлял. Просто-напросто подъем был назначен на семь тридцать утра, и в это время всем полагалось проявить сознательность и быть на ногах. Обычно все так и поступали, и я тоже, по въевшейся привычке.

Однако в то утро я подхватился в семь с несколькими минутами – сплю чутко, и меня поднял совершенно нехарактерный шум из «зала»: там громко говорили, ходили, по звукам слышно, уже влезши в сапоги, о чем-то, такое впечатление, спорили. Так что я в темпе оделся, обулся, затянул ремень с портупеей (командир перед подчиненными расхристанным расхаживать не должен) и пошел туда, благо идти было – три метра по коридорчику.

Дела… Все мои орлы, кто-то полностью одетый, кто только в сапогах, шароварах и нательных рубахах, сгрудились вокруг кровати Коли Бунчука. Разведчики, как уже говорилось, всегда стараются наладить максимальный уют. Вот и теперь, благодаря тесным связям с медсанбатом, быстренько провернули недоступный обычной пехоте финт: договорившись частным образом, взяли у них со склада кровати, их там было запасено приличное количество, сначала советскими завхозами, а потом немецкими. И матрацев сыскалось нужное количество, вот простыни с подушками успели оприходовать еще до вселения в лазарет медсанбата, но нам хватило и кроватей с матрацами, чтобы жить со всеми удобствами…

Входя в зал, я еще ухватил обрывок спора: сбегать в медсанбат или пока погодить? И севший, хриплый, не похожий на обычный голос Бунчука:

– Да ладно, ребята, отлежусь. Водочки бы, глядишь, и полегчает…

Услышав мои шаги, орлы расступились. Бунчук так и лежал в исподнем, отодвинув шинель в ноги. Выглядел он скверно: бледный, весь какой-то осунувшийся, лицо словно бы даже исхудавшее, как после недельной голодухи, весь в поту, дышал тяжело, прерывисто и будто бы с немалым трудом, головы не поднимал от свернутой гимнастерки, служившей вместо подушки. На себя не похож, а ведь вчера вечером был – кровь с молоком. Как подменили…

– Коля, что? – спросил я с нешуточной тревогой.

Он попытался улыбнуться, но получилось плохо, этакой гримасой:

– Сам не пойму. Дыхание перехватывает, грудь болит, будто натуго ремнем перетянули, сердце прихватывает. Встать не могу, ноги не держат, тело не слушается…

– Съел что-нибудь? – вслух предположил Петраков.

– Ничего такого особенного, – сказал Бунчук. – Что все ели, то и я. Да и живот не болит ничуточки, только грудь стискивает так, что дышать невмоготу, и сердце жмет… Никогда такого не было…

Никогда прежде я ни с чем подобным не сталкивался. И долго не раздумывая, распорядился: