Набив отцовский патронташ
патронами с «гусиной» дробью,
я с вечера иду в шалаш,
поставленный над самой Обью.
Внизу река, среди полей
в сиянье призрачном и строгом
она, как лунная дорога,
но тише, слышишь журавлей?
Патроны в ствол, и лунный диск
уже на мушке покачнулся…
но выстрел слуха не коснулся —
ты слышишь журавлиный крик.
И только дома, за столом,
все вспоминая понемногу,
увидишь лунную дорогу,
услышишь свой ружейный гром.
Крыши изб, огоньки, лай собак
мне пригрезились, что ли, в логу,
все бегу к ним, бегу и никак
я до них добежать не могу.
То ли филин сбивает с пути,
то ли манит гнилушками мрак,
только чудятся мне впереди
крыши изб, огоньки, лай собак.
И опять я бегу, и на снег
вместе с инеем – хохот ночной.
Разве может сравниться мой бег
с тем, как сильно хочу я домой?!
Крыши изб, огоньки, лай собак
я почти осязаю в логу
и бегу к ним, бегу, а никак
я до них добежать не могу.

Последнюю строфу дописывал по инерции. Во мне уже ворочалось другое, главное стихотворение, дыхание которого, даже отдаленное, бросало меня в озноб, заставляло трепетать, словно пламя свечи. Не вставая из-за стола, не прерываясь, стал записывать с лету.

Проклятые слова поэтов
мне не дались, она свела
на нет все красноречье света! —
Какая женщина была!
Пусть буду проклят я сполна!
И мать откажется от сына! —
Такая женщина одна,
как песенка у арлекина!
В ней было все: любовь, хвала…
и голод страсти темных сил! —
Какая женщина была!
И я любил ее, любил!
Случись ей пожелать во мне
клятвопреступника хоть раз,
и я б продался сатане,
и я, друзья, бы предал вас!
И не сочел за преступленье б,
что ваши стоили проклятья?
Если весь мир был дополненьем
всего лишь к ней, как брошка к платью!
В ней было все: любовь, хвала…
все абсолютно было – всё.
Какая женщина была!
О, лучше б не было ее.

Глава 7

Внезапный стук в дверь потряс меня. Я вскочил, толком не соображая, что произошло. Властно-требовательный, он ворвался в комнату, словно бы взломав потолок. Меня удивило, что лампочка цела и стены целые – ни одной зияющей трещины. Пока я осматривался, не понимая, в чем дело, стук повторился. На этот раз он не был ни громким, ни властным, ни тем более требовательным. Обыкновенный полночный стук, в некотором роде даже извиняющийся.

Стучала соседка. Когда открыл, действительно извинилась, попросила, чтобы отдал двустволку. Я беспрекословно отдал. Заранее настроенная на отказ, полная решимости во что бы то ни стало завладеть ружьем, она даже испугалась легкости, с какой оно досталось ей. Потерянно спросила:

– Заряженное?

Я ответил, что разрядил, и, чтобы она не сомневалась, сходил за патронами.

– Ну вот еще, нужны они мне. – Она заметно повеселела. – Конечно, Двуносый и вся его шайка – подлецы! А ты, Митя, молодец, а твоя – стерва! Ты уж, Митя, не обижайся, я – по-простому, – сказала соседка и, двумя руками поддерживая ружье под мышкой (стволом назад), легко и быстро пошла к себе.

Захлопнув дверь, подошел к столу с намерением продолжить работу – писать. Увы, не хотелось. Чеховское ружье, всегда стреляющее на сцене, не выстрелило. Его унесли, и вместе с ним словно бы унесли вдохновение.

Но все же главное стихотворение написано, особенно последняя строка, в которой, как ни крути, ты согласился, что лучше б не было ее, Розочки. Ты и соседке не возразил, несмотря на прямое оскорбление. У тебя даже косвенной мысли не возникло – возразить.

Странное резюме…

Я попытался восстать, воспротивиться своему неожиданному заключению, но не смог. И себя, и Розочку я воспринимал не по-настоящему, точно литературных персонажей какой-то уж очень заурядной пьесы. Я ходил по комнате и все более и более убеждался, что ружье Двуносого все же выстрелило и хотел я того или не хотел, но своим главным стихотворением я наповал уложил – и себя, и Розочку.