Питер Лейк продолжал валяться на кушетке. Вопреки своему обыкновению он позволил себе расслабиться на рабочем месте, что, помимо прочего, выражалось в том, что он разбросал инструменты по всей комнате. Музыка застала его врасплох. Сердце его замерло, и он взвился в воздух, испытывая те же чувства, которые испытывает пес, проснувшийся оттого, что на него наступили. Впрочем, в тот же миг он пришел в себя (что, несомненно, свидетельствовало о его высоком профессионализме) и превратился из грабителя, взбудораженного концертом, в обычного человека. Оставив свои инструменты и куртку там же, где они и лежали, он пошел на звук.
Его влекла не сама эта прекрасная и немного грустная музыка, но нечто куда более важное. Музыка казалась ему не последовательностью осмысленных звуков, но скорее пением струн, унизанных зеленоватыми жемчужинами, что сверкали по ночам над мостами. Они загорались с приходом темноты и всегда представлялись ему символом чего-то по-настоящему родного, но совершенно неведомого остальному миру. Что сталось бы с ним, не будь на свете этих фонарей? Непреложные и прекрасные, они успокаивали Питера Лейка, примиряли его с жизнью. Музыка, которую он слышал сейчас, походила на их сияние, которому не мог помешать никакой туман.
Забыв и думать об оружии, он подошел к двери комнаты и изумленно замер, увидев, что черным, неистовым двигателем, производившим эту волшебную музыку, управляет замотанная в полотенце молодая девушка с мокрыми волосами, заплетенными в косу. Взмокнув от напряжения, она приводила в движение этот неподъемный инструмент. Она пела и говорила с роялем, льстила ему, подбадривала его.
– Да-да, – говорила она, – а теперь так!
Она мурлыкала и пела ноты, жмурилась, качала головой, улыбалась. Руки ее были заняты тяжелой работой, связки и мышцы шеи и плеч находились в постоянном движении. Она готова была разрыдаться, но Питер Лейк не понимал и не мог понять этого. С ним происходила что-то странное: музыка так разбередила ему душу, что он потерял не только контроль над собой, но и способность двигаться. Он стоял как вкопанный до тех пор, пока Беверли не закончила исполнение пьесы и не захлопнула крышку инструмента. Только теперь он обратил внимание на ее странное учащенное дыхание, какое обычно бывает у больных, снедаемых горячим мраком лихорадки.
Еле живая от усталости, она положила руки на инструмент. Питер Лейк не сводил с нее глаз. Как он стыдился в этот момент самого себя! Ведь он хотел ограбить этот дом, он забрался в него без спроса, от него разило потом, и, наконец, он смотрел на Беверли без ее ведома.
Он тут же понял, чего ей стоило перебороть себя, и исполнился невольного уважения к этой слабой и хрупкой девушке. Она являла собой тот идеал, о котором им постоянно твердил Мутфаул. Она смогла превзойти себя, и он стал невольным свидетелем этого чуда. Она поднялась со стула, но тут же вновь рухнула на него в изнеможении, ранимая, одинокая. Как ему хотелось помочь ей! Судя по странному одеянию и по раскрасневшемуся лицу, она только что принимала горячую ванну, усталость же ее больше походила на опьянение. Он мог бы целую вечность любоваться одними ее голыми плечами. Эта девушка потрясла его до глубины души.
Но разве мог бы он приблизиться к ней? Нет-нет, конечно же, об этом не могло идти и речи. Питер Лейк почел за лучшее незаметно покинуть дом и осторожно отступил назад.
Доски пола громко и протяжно заскрипели. Он замер, надеясь на то, что девушка не услышала их скрипа, но было уже поздно. Она подняла глаза и недоуменно уставилась на него, силясь понять, кто мог заявиться к ней в гости в столь ранний час.