Однако, стоило ему приблизиться к телефону для того, чтобы позвонить Стелле, как вся его решимость тут же уходила, словно вода в песок, и он останавливался, беспомощный.
То есть, однажды он позвонил ей, когда получил первое димкино письмо из армии. Но тогда его так не мучили стыдные мысли, он разговаривал с ней просто и легко. А теперь…
Он придумывал, как и о чем будет говорить со Стеллой. Сперва, конечно, опять о Димке, по-другому и не начать. Потом надо спросить: «А как дела у тебя?» Если Стелла откликнется и начнет с охотой о себе рассказывать, он попробует намекнуть, что давно ее не видел. И если она и это воспримет благосклонно, тогда можно будет решиться и попросить о встрече…
Он просыпался ночами и долго ворочался без сна. Во взбудораженном мозгу всё выстраивался будущий разговор. Он подбирал фразы, – как ему казалось, легкие, остроумные, шаг за шагом приближающие его к цели. Пытался угадать варианты ее ответов и снова напряженно придумывал и запоминал собственные реплики на каждый случай. А утром плелся на стройку невыспавшийся, разбитый.
Закончилось унизительно: когда, наконец, он решился и позвонил, то, едва услышав ее тонкий голосок – «алло!», – задохнулся и бросил трубку…
О, этот жгучий восемнадцатилетний стыд, невидимый для окружающих! Он стыдился своей беспомощности, из-за которой не может стать мужчиной, и стыдился своих желаний: они загоняли его внутрь самого себя, в физиологию, в низменное, недостойное. Ведь его чувство к Нине, – он понимал, – все-таки было иным. И если он позволяет себе такие грязные мысли о той же Стелле и других девушках, пытается представить их наготу и себя с ними, – не то ласкающим, не то насилующим, – он теряет право о чистой и прекрасной Нине даже думать!
А разве не стыдно было мучиться от похоти, когда его друзья жили настоящей, возвышенной жизнью? Марик уже работал в студенческом научном обществе, Димка – служил в армии.
Он писал Димке длинные письма. Тот отвечал бодро: «Природы здесь нет – один лес. Людей нет – одни военные. Выпивки нет – один одеколон. Спи спокойно, к оружию меня еще не допустили!»
И наконец, стыдно было жить своими низкими страстями, когда в мире происходили великие, грозовые события. Тем летом американцы уже всерьез, беспощадно стали бомбить Северный Вьетнам. Вначале это вызвало шок. К партизанским боям на юге Вьетнама за много лет привыкли. Но тут – начали бомбить независимое государство. Бомбить, как в настоящей войне. Казалось, такого не было со времен Второй мировой. (Корейские события их поколение почти не помнило, да и те, кто постарше, успели позабыть, – целая эпоха прошла.) Что же будет? Газеты, радио, телевидение тревожно кричали: «Вьетнам! Вьетнам!..»
А дома, в стране, ощутимо шло движение, здоровое, деловое. В марте прошел пленум ЦК по сельскому хозяйству. Спокойный и рабочий, не то что пленумы при Хрущеве – с толпами приглашенных и колокольным звоном об исторических решениях. В сентябре ожидали пленум по реформе промышленности. В газетах потоком шли статьи с критикой недостатков нашей экономики. Как же так: год назад те же самые газеты издевались над американскими «измышлениями», «утками», «фальшивками» о нашем кризисе, а теперь, по сути, всё подтверждали? Значит, это была правда, всему миру известная, и скрывали ее только от собственного народа, как в шестьдесят втором ракеты на Кубе? Ну, Никита Сергеевич!..
Вот только в мае, в праздник Победы (небывалое торжество – двадцатилетие!), кольнуло немного, когда выступавший с докладом Брежнев помянул руководство Сталина и зал дружно захлопал. Но Брежнев тут же назвал и маршала Жукова, и зал опять отозвался аплодисментами. Ну что ж, в хрущевские годы Жукова как только ни честили: душил-де всё передовое в армии, не давал развиваться ракетной технике, а в войну прославился только грубостью и жестокостью. Конечно, так нельзя. Конечно, нужна объективность, и с Жуковым, и со Сталиным (в Отечественную, что ни говори, он был главнокомандующим). И ничего плохого в такой объективности, наверное, нет. Не культ же собрались восстанавливать.