Григорьев вначале удивлялся: неужели у нас теперь издают столько переводной литературы? А почему ребята рассуждают о фильмах, которых не могли видеть, откуда попадают к ним подробности из жизни западных писателей и режиссеров?.. Впрочем, эти ребята знали языки и кое-что, наверное, читали в подлинниках, как-то доставая зарубежные книги. Он видел у них и западные журналы в ярких глянцевых обложках. Не какой-нибудь «Плэйбой», а вполне серьезные издания по искусству.

Из рук в руки переходили машинописные листки со стихами эмигрировавших поэтов. Их прочитывали молча, о них не говорили. Эмиграция была связана с политикой, а политика ребят не интересовала. Больше того, считалась, похоже, запретной темой. Когда кто-то из компании стал высказываться о смене властей, – Черненко в те дни пришел после Андропова, – Григорьев впервые за этим столом услыхал, как говорившего с насмешкой оборвали: нашел о чем!

Григорьев замечал, что в пестрой нахватанности ребят много наивного. Они плохо знали русскую классику и ко всему неиностранному, несамодеятельному, что профессионально издавалось и исполнялось в родном отечестве, относились без разбора пренебрежительно, как к серой казенной штамповке. Возможно, ощетинивал их защитный рефлекс: ведь знали они, знали прекрасно, как для них недоступны хоть те же редакции. Молоденькие, напыжившиеся от гордости лисенята у бетонной стены виноградника.

Сквозь их безукоризненную приветливость Григорьев чувствовал все-таки, что вызывает у них недоумение – своим возрастом, своей работой, постоянным молчанием в тени Али. Однажды раззадорился их поддеть. Вдруг влез в разговор и бухнул, что литературу русскую и даже советскую, не всю, конечно, а ту ее толику, что достойна этого имени, считает выше нынешней иностранной! Там, на Западе сейчас, конечно, играют формой, сыплют из сюжетов и слов узоры – куда нашим. Да только сплошь и рядом для того, чтоб очевидную мысль хитрее завинтить. Боли, боли такой глубокой, человеческой, как у нас, у них нету!

За столом вежливо молчали. Он быстро спохватился, что говорит в пустоту. Имена Трифонова, Шукшина, Воробьева, Меттера звучали здесь экзотичней, чем Кортасар или Дрис Шрайби. Едва умолк, они продолжили свой разговор. Ни возражений, ни иронии…

Их как будто не слишком волновало и собственное будущее. Во всяком случае, никто не делился своими планами (или в этом тоже проявлялся здешний «хороший тон»?). Однажды, узнав что сосед за столом, темноглазый предупредительный мальчик, изучает португальский язык, Григорьев из чувства симпатии заговорил о больших его профессиональных перспективах. С Португалией после «революции гвоздик» у нас отношения хорошие, а главное – на португальском говорит Бразилия. Сто пятьдесят миллионов человек, научно-промышленный подъем, одна из сверхдержав будущего. Контакты будут расти и расти, а много ли у нас владеющих этим языком? Так что, прекрасно… Мальчик, не ответив, посмотрел на Григорьева едва ли не с сожалением.

Он начинал уже томиться за их столом. Аля же восхищалась своими друзьями. Тот у нее был талантлив, другой – исключительно талантлив. И в ее возбужденном восхищении многими размывалось понемногу восхищение им, Григорьевым.

Она уже и раздражаться на него начала – когда он заговаривал с ней о работе. Она как раз закончила свой филологический и ходила без места: предлагали – учительницей, а ей хотелось переводить художественную литературу. Но кому нужны переводчики в таком переполненном специалистами и бедном издательствами городе?