– Ешьте! – сказала бабушка таким тоном, точно приглашала на пир.

И я почувствовал в этом угрозу.

У бабушки, которая возвышалась над нами с Васенькой, это радушное «ешьте» звучало так, да не так. Оно звучало как: «Ешьте! И попробуйте сказать, что мои помидорки – не самые лучшие в мире помидорки, не самые крепенькие и сладкие помидорки, побывавшие в ваших жалких ртах!»

Я взял помидор и откусил. Начал жевать. Помидор оказался нужной крепости и достаточно сладкий. Бабушка смотрела на меня.

Я каким-то чутьем угадал, что привычного «спасибо, очень вкусно», которым пользовались у нас дома, не хватит. Нужно что-то более весомое.

Бабушка ждала. Ее глаза, неподвижные и внимательные, цвета болотной ряски, смотрели на меня. Следили за моей реакцией. Все лицо ее, вытянутое, как перевернутый острием вниз узкий равнобедренный треугольник, выражало доброжелательное гостеприимство. Но глаза были пусты, словно у робота в фантастических рассказах.

– Спасибо! Очень вкусно! – сказал я, еще жуя, и добавил: – Такие крепкие и сладкие!

Бабушка кивнула. На мгновение задумалась. Мне показалось, что мой ответ, хоть и был правильным, ей не понравился. Она все смотрела, как я жую, и будто через силу улыбалась.

Ее рот превратился в фиолетовую плотно сжатую щель.

– Да что же ты ешь-то так? – спросила она.

– Как? – Я перестал жевать.

– Без соли. – Бабушка протянула руку к корзинке с помидорами. Взяла один. – Это мы с Васенькой привыкшие, можем их есть сколько угодно, хоть немытыми, хоть без соли. А ты посоли.

Она подкинула в руке помидорчик, как крохотный мячик. Поймала. И ловким движением отправила в рот. Тщательно прожевала и проглотила.

– Вот как, – сообщила она.

И тут, на беду, отличился Васенька. Он очень обрадовался, что бабушка выделила его опыт в поедании помидорок. И что его искушенность отлично смотрится на фоне моей неопытности. Он, так же как и бабушка, ловко схватил помидор. Подкинул. Поймал. Отправил себе в рот.

Но в последний момент что-то пошло не так. Надкусив, он не успел вовремя прикрыть рот. Помидор брызнул семечками прямо на бабушкино платье. Она, быть может, не заметила этого, так как сверлила взглядом меня, но Васенька от неожиданности ойкнул и открыл рот. Надкушенный помидор, крепенький и сладкий, плюхнулся на стол. На скатерти появилось пятно с тремя семечками в углу, такое же и даже больше, чем на бабушкином сером платье.

Наступила жуткая, ледяная тишина – должно быть, на одну или две секунды. С тех пор я столкнулся с такой тишиной еще один лишь раз, перед ужасной бурей и страшной грозой в лесу. Да, за секунду или две до того, как ветер начал вырывать с корнем старые деревья, ливень – хлестать и молнии – серебряными пластинами прорезать небо, была такая же ледяная тишина.

Бабушка перевела взгляд на Васеньку. Он собрался с духом и, дабы оправдаться, пропищал:

– Я случайно брызнул! – В ледяной тишине этот писк звучал как писк мышки, которую сейчас задавят.

– Куда ты брызнул? – медленно, почти по складам, произнесла бабушка.

– На платье… – Опять жалкий писк.

Бабушка посмотрела на свое платье. Нашла взглядом пятно. Так же медленно перевела взгляд на скатерть. А потом опять на Васеньку.

И начала орать. Ни до, ни после того лета я не слышал, чтобы человек так орал. Это был монотонный поток злобы, от которого закладывало уши. В нем были слова, но не было никакого смысла. Слова не сплетались в предложения. Она выхаркивала их, как мокроту из легких, стремясь попасть ими в Васеньку.

– Тыыы! – орала она. – Тыыы! Нет понятия! Всееее! Я тебяяя! Ответ! Тыыы! Мояяя скартерть! Поганец! Платье!