– По неписаному этикету сегодняшнего прощального ужина я не должен спорить с вами. Это ваш праздник, и у меня строгие инструкции: ни в коем случае не портить его вам. Я согласен, вы невиновны. Правда, я не был на заседании, к тому же теперь поздно говорить об этом.

– Очень остроумно вы сказали о «празднике»… Интересно было бы узнать стати-стику: сколько невиновных наберётся в сотне действительных преступников.

– Думаю, не больше десятка, – задумчиво проговорил Палач, заталкивая в рот аппетитный кусок сочного мяса с грибами, сыром и сметаной.

– И вы так спокойно говорите об этом? – приговорённый шлёпнул правой ладо-нью по левой коленке.

– Простите, я могу уйти. Вы сами попросили меня разделить с вами ваше предпоследнее одиночество, – Палач выжидательно уставился на свою жертву, как бы готовясь поднять из-за стола свою прямоугольную фигуру.

– Да-да, я не в себе. А нет ли у вас фотографии ваших чад?

– Я простой человек, только слышал такое слово, как психология. И вот история повторяется. Все осуждённые, с которыми я ужинал, просили показать дагерротипы моих детей. Поэтому я принёс. И не ошибся. Странно, что приговорённые долго и внимательно разглядывают лица моих детей. Иногда и жены. Что они там хотят увидеть? Вот и вы туда же.

– И я туда же, – машинально повторил смертник, – впрочем, может и не туда…


III. СЛУЖИТЕЛЬ И ПАЛАЧ


Убийство по приговору несоразмерно ужаснее,

чем убийство разбойничье.

Ф. Достоевский


Кому первому пришла в голову эта странная идея? Хотя не более странная, чем праздничный ужин с собственным палачом в канун казни. Предложение, скорее всего, пришло всё же от тюремного Служителя. Но Палач так охотно и быстро согласился встре-титься, словно сам подумывал о желательности такого свидания.

И вот они сидит друг перед другом и не знают, с чего начать.

– Много преступников прошло через мои руки, но одного я так и не могу забыть. Прошло около трёх лет после его казни, а у меня всё свежо в памяти, словно это случи-лось вчера. Что-то щемящее было в его поведении, в его смерти. Он выглядел ягнёнком, приносимым в жертву. Хорошо, хоть не снится по ночам, – решился прервать неловкое молчание Служитель и, достав из наружного бокового кармана LʼÉcho de Paris, бросил газету на стол.

– Я так и думал, что речь пойдёт о нём. Когда мы ужинали, он очень мало ел. Я спросил, почему. А он ответил, что боится расслабиться и заснуть, тогда как он собирался бодрствовать до рассвета, – Палач с усилием потёр обеими ладонями узкий прямоуголь-ный лоб снизу вверх и слева направо, словно разглаживая узкие, но глубокие борозды морщин, давно ставшие привычными для кожи.

– Да, мне показалось, что он набожный человек. Только не знаю, когда пришло к нему благочестие. Не в тюрьме ли? Он просил священника прибыть на час раньше и долго исповедовался, а за день до того провёл со священником часа четыре, – Служитель завёл глаза к низкому осеннему небу, и оно, дымчатое, отразилось в его светло-серых глазах. – В разговоре с ним однажды выяснилось, что наши бабушки, его и моя, – русские. Возможно, они были даже знакомы: обе были вхожи в салон писательницы comtesse de Ségur, урождённой Софии Фёдоровны Ростопчиной, дочери знаменитого генерал-губернатора Москвы, которого обвиняют в сожжении первопрестольной. Казнённый неплохо говорил по-русски. Бабушка приложила руку к его воспитанию. А я свою не помню.

– Он знал и немецкий… Между прочим, я всегда был против смертной казни, – внезапно сменил тему Палач. – Мне пришлось привести в исполнение более двухсот приговоров. Столько раз я вынимал заглушку и косой безжалостный нож падал на безза-щитную шею. И голова отваливалась, как перезревшая дыня. Больше всего мне запомина-лись именно шеи: толстые, бычьи, как говорят, или же худые, тощие; напряжённые, пол-ные страха или расслабленно-обречённые; нежно-белые или тёмные, волосатые, покрытые красным загаром. И ещё плечи! У многих они дёргались, словно приговорён-ный то и дело недоумённо пожимал плечами, иногда ходили ходуном в предчувствии лязга ножа и отделения от плеч этого кладезя премудрости, который довёл человека до высокого эшафота.