– Да разве ты не знал, что он больной, паразит ты эдакий?

– Не, – мотает Семенов головой, – не знал. Я думал – пьяный.

Наконец, приходит медсестра, молоденькая девица, начинает делать отцу уколы. Все ждут, что будет дальше.

– Надо что-то делать, – рыдает мать, – надо что-то делать! Может, вы ответственности боитесь, так я всю ответственность беру на себя. Давайте сделаем ему искусственное дыхание. Давайте, кто-нибудь, а?

Сосед Саша соглашается – и начинает ритмично надавливать на грудную клетку отца: раз-два, раз-два… Медсестра через платочек дует отцу в рот. Отец лежит в той же позе.

Медсестра начинает измерять ему давление. Давление падает. Пульс становится всё слабее и совсем прекращается.


Дребезжит телефон. Только что вернувшийся из поездки по своим торговым делам, уставший как собака, плохо спавший последнюю ночь, я, кряхтя, встаю с дивана. Плачущий голос в трубке сообщает о смерти моего старого приятеля, местного краеведа Юрия Нестерова. Приглашают на похороны – и я, пособолезновав, обещаю непременно быть. Возвращаясь на свой диван, планирую в уме очередность дел на день погребения покойного – радушного старичка, в хлебосольном дому которого мною со товарищи было в свое время выпито изрядное количество горячительных напитков.

«Свалился, старый, – думаю я, – а ведь в последнее время приободрился, кажись, даже по городу разгуливал… Сердце, сердце… Касьянов год… Что ж, все там будем. Надо будет придти, помочь Галине Николаевне…»

Через полчаса телефон снова трещит – и какой-то вахтер из какого-то райкома профсоюзов трубным голосом уведомляет меня, что несколько часов тому назад скончался мой отец.


…и вот уже я, соскочив с еле ползущего ленинградского поезда на безлюдной ночной станции Кобостово, зябким стремительным шагом иду, то и дело срываясь на бег и спотыкаясь о корни деревьев, по не видимой в темноте тропинке. Нет попутчиков на пути через лес, две высоких дремучих стены стискивают дорогу с обеих сторон, кто-то злобно шипит и трещит сучьями в черных кустах – и я отпугиваю этого «кого-то» резкими выхлопами японского зонтика.

Папа, папа, может, всё это – неправда, дурацкая ошибка?

Четыре километра позади, я вхожу в темное беззвучное село, поднимаюсь из оврага на горку, сворачиваю направо. Вот он, родительский дом. Окна темны и спокойны, но окошко баньки светится.

«Она его моет, – с ужасом думаю я. – Одна моет…»


…полураздетая, в старом белом лифчике, стоя на коленях и тихо подвывая, льет из

алюминиевого ковшика теплую воду на скользкое, блестящее под голой электрической лампочкой плечо мужа, – и гладит, гладит это плечо, втайне надеясь, что сейчас мой отец, любитель глупых шуток, поднимет безжизненную руку, отстранит ковшик, со стоном оторвет большое белое тело от струганной лавки, бурча тоном обиженного ребенка: «Да ну тебя, мамка! Что ты на меня всё воду эту льешь?» – и можно будет еще на несколько месяцев, – а может быть, и лет, – отодвинуть от себя неотвратимую жуть грядущего одиночества…


В черном платке и черном свитере, худенькая и маленькая, мать сидит на кухне, тихо беседуя с соседкой. Она с плачем обнимает меня, и я убеждаюсь, что непоправимое – случилось. Соседка, облегченно вздохнув, уходит домой; я снимаю в сенцах ботинки, иду на веранду и, наконец зарыдав, обнимаю еще не остывшее тело папы.

Одутловатое, нездоровое лицо, впалый беззубый рот, морщинистые мешки под глазами, серебристо-пепельный чубчик. Этот человек дал мне жизнь, талант, гордыню, умение понимать красоту, помог мне встать на ноги в чудовищном мире людей, научил жить стиснув зубы, одерживать победы и бросать завоеванное псу под хвост. Больше он меня ничему не научит.