Он все чаще говорил Ире комплименты, все более и более игривые. Иногда она кокетливо жаловалась, отвечая на них: «Да, вот, по вашим словам, я такая хорошая, а никому не нужна!» А один раз сказала, что она родилась в марте, в один день с заведующей, поэтому их жизни схожи: счастья нет. Он ответил не очень ловко, но, сильно волнуясь, что она ничуть не похожа на заведующую, хотя бы тем, что хорошо сложена.

Она как-то по-девчоночьи беспомощно смутилась и, не справившись с прорвавшимся удовольствием, растерянно, с радостным лицом, мелко, иронично закивала, стараясь изобразить насмешливость, но улыбка, осветившая всю ее, от того стала еще беззащитнее и счастливее. Он замолчал, удивляясь и любуясь ей. А через день или два, заговорив с ней в кабинете, быстро вставил приготовленную фразу: «Вы мне очень нравитесь, я вас люблю»… «Хоть кто-то меня любит», – вытянув губки трубочкой, отвечала она и тотчас же вышла в читальный зал. Это же он повторил и на другой неделе. «Когда любят – это приятно», – не глядя на него, равнодушно, точно не придав значения смыслу его слов, сказала она…

И наступил солнечный, один из последних дней лета, между Преображением и Успением. Николай Николаевич жалел, что не запомнил число. Волга в окне за прозрачной шторой, нежные, размытые линии сосновых и березовых лесов вдали, на той стороне. Он сидел за журнальным столиком. В читальном зале она была одна на своем рабочем месте у настольной лампы, к которой она льнула кошачьими, ласковыми движеньями, грелась, терлась о ее разбавленный солнцем свет, и, будто уворачиваясь на стуле от его признаний, повторяла, всплескиваясь тонким, девчоночьим голоском смешно и немного растерянно: «Такие слова! Такие слова!» «Только вы не смейтесь надо мной»! – попросил он. «Это вы надо мной смеетесь!» – подхватила она: тонкий голосок у нее, точно сломался… Взгляд у нее стал влажным, словно из глубины – тогда он и заметил впервые, что глаза у нее солнечные, нежные. И изменившимся голосом, внезапно ласковым, грудным, густо заворковавшим, которого он от нее больше не слышал, сказала: «Идите к себе, а то так долго засиживаться неприлично».И еще, помедлив, прибавила, уже тише: «У вас жена: я очень уважаю Любовь Николаевну и не хочу, чтобы до нее дошли какие-нибудь слухи!»

Это минутное изменение голоса не шло ей, коснулось каким-то лишним, ненужным впечатлением, осело – будто нечаянно плеснули вином на белоснежную скатерть. Он вспоминал, перебирая те солнечные дни, что похожий, грудной, непрозрачный голос был у Марины…

На другой день после признания утром Николай Николаевич вбежал к ней в кабинет. Она сидела, наклонив голову, боком к нему за старым коричневым столом. Он быстро, боязливо, пытаясь поцеловать, ткнулся губами в волосы ей, там, где заметил, у прямой, белой раковины возле ушка, ближе к щеке, темнела маленькая родинка. «Вы перешли все границы», – не отстраняясь, лишь смущенно спрятав лицо в ладони, сказала она, и голос ее, нежный и укоряющий, зажурчал в его душе, как радуга. А в конце разговора опять сказала упрямо: «Вы хотите просто приободрить меня!..» У нее был милый, еще возбужденный его признанием, даже немного игривый вид. Пересела на свое рабочее место – ногу на ногу, в вельветовых черных брюках. Волосы, точно светились. А он суетливо искал «Русскую Правду» в красном переплете, которая будто бы ему понадобилась, и она подошла помочь, и вдруг, призывно улыбнувшись, стала отступать от него в угол в тесном проходе между полками. Подумала, наверно, что он обнимет ее: заняла смешную оборонительную позу. И он, обрадовавшись, спросил: «Вы боитесь меня?» Она, точно спохватившись, опустила руки, сказала, задорно улыбаясь: «Вас? Чего мне бояться?..»