Журка растерянно мигнул. Он не знал, почему его назвали Юрием. Но тут же сказал:

– Конечно. А что?

– Ничего. Так…

– А тебя как звать? Мальчик неразборчиво бормотнул.

– Борька? – переспросил Журка.

– Горька, – отчетливо сказал мальчик. – Полное имя Горислав. Но никто меня полным именем не зовет. Горька – вот и все. Это мне больше всего подходит. Как наклейка…

– Почему же? – смутившись, выговорил Журка. Горька сказал то ли шутя, то ли серьезно:

– Да так. Жизнь такая. Горькая… Невезучий я уродился. Одни шишки отовсюду.

– Какие шишки?

– Всякие. Сегодня опять от отца перепало. С дежурства вернулся злющий, с мамкой поспорил…

– Значит, ты из-за отца сбежал? – сразу пожалев Горьку, спросил Журка.

– Не… Сегодня из-за другого. Меня хотели расстрелять.


Расстреливают обычно на рассвете. Так написано в книжках. Но рассвет начинался рано, и, когда за Горькой пришли конвоиры, солнце стояло уже высоко.

Горька проснулся от долгого, но осторожного стука по стеклу. Увидел в окне головы братьев Лавенковых и все вспомнил. Он понуро, но быстро натянул брюки и рубашку, сунул ноги в растоптанные полуботинки, которые давно надевал не расшнуровывая. Хотел убрать постель и вдруг подумал: а зачем это человеку, которого через несколько минут расстреляют?

Но ведь это не всерьез… А если бы всерьез?

Интересно, что чувствует человек, проснувшийся последний раз в жизни, одевшийся последний раз в жизни? Что он думает, когда у двери стоят двое с автоматами, чтобы провести его последний раз под ясным небом до обрыва?

Тоскливая тревога заметно кольнула Горьку. Будто сейчас была не игра. Не совсем игра… Он выдохнул воздух сердитым толчком, прогнал страх и вылез в окно. Хмуро сказал братьям Лавенковым:

– Чего греметь-то? Чуть всех на ноги не подняли… – Это все, чем он мог досадить конвоирам.

С приговоренным к смерти, видимо, не принято ругаться, и старший Лавенков, Сашка, миролюбиво ответил:

– Да ты что, мы тихонько стучали. – Потом другим, уже строгим голосом скомандовал: – Руки…

Горька вздохнул, нагнул голову и заложил руки за спину. А что было делать? Он покорился судьбе еще вчера, во время военного суда, который состоялся в сарайчике Егора Гладкова.

Егор тогда спросил у защитника Степки Самойлова:

– Чем ты его можешь оправдать? Степка пожал плечами, растерянно протер очки и сказал:

– Не знаю…

Он, кажется, добросовестно старался придумать защитительную речь, но так и не смог.

– Оправдывайся сам. Последний раз, – сказал тогда Гладков Горьке.

Но Горьке тоже нечего было говорить. Все, что можно, он сказал еще раньше, и его объяснения не убедили никого из судей – ни Егора, ни Митьку Бурина, ни тем более безжалостного третьеклассника Сашку Граченко. Да Горька и сам понимал, что нету ему оправдания. Из-за него отряд напоролся на огонь собственного часового и теперь, по правилам игры, два человека считались убитыми.

Правила были безжалостные. Как на войне.

Егор посмотрел на Граченко и на Бурина, и те кивнули. Егор поднялся с пустой бочки, на которой сидел, как на председательском кресле, и сообщил, что бывший стрелок отдельного повстанческого отряда «Синяя молния» за невыполнение боевого задания и трусость приговаривается к расстрелу ранним утром следующего дня.

– Ясно тебе?

– Ясно, – хмуро откликнулся Горька. – А при чем тут трусость?

– Он еще спрашивает… – усмехнулся Гладков. – Ладно, гуляй пока. Завтра на рассвете за тобой придут…

И вот – пришли. Сашка мотнул стволом черного пластмассового автомата с пружинной трещоткой:

– Пошли.

Он пропустил Горьку вперед и зашагал сзади. А Вовка Лавенков пошел впереди. С таким же, как у Сашки, автоматом.