– «Скоро прогоним мы проклятого врага с нашей земли. Наш Валечка будет жить в мире. Как все советские дети».
А печка дышала все жарче.
– «У нас затишье», – читала с выражением Луша.
Ножки перестали мелькать – Валя маленький уснул.
– «Хорошо смотреть на березки в инее и представлять, как они покроются листьями».
Печка лопала во все щеки. Воздух уже казался огненным. Голос Луши закачался, поплыл. Закачалась и поплыла комната с бревенчатыми стенами.
– Шура, ты куда?
– Я, это, дров еще принесу! – крикнул уже в дверях. И выкатился вон.
Дохнуло свежестью.
Шурка вытер лоб. Почесал под шапкой.
Там, в Ленинграде, где на улицах стыли горы снега, сосульки висели саблями, а по стенам комнаты полз иней, он научился в шапке есть, спать, жить. Он и блокаду себе представлял так – в виде шапки, которая туго обхватывает голову.
Снимешь – а разучиться как?
Шурка сел на ступеньку. Весеннее солнце успело поработать над ней.
Город лежал внизу, как рассыпчатая каша на донышке. Вроде все вперемешку, а в то же время каждое зернышко на виду. И лента из сахарного сиропа – река. Или это растопленное сливочное масло? К каше лучше масло, размечтался Шурка. Солнце пекло макушку. Таяли в небе облачка. Сливочные. Творожные.
Солнце добиралось до самого дна. Последний кусочек льда уже был похож на смыленное плоское мыльце, тоненькое и остренькое. Повернешься неосторожно – тут же вопьется в ребра. Словно крикнет: «Я здесь!»
Шурка прикрыл глаза. Подставил себя солнцу.
Чувствовал, как края его налились светом, жаром. Еще чуть-чуть – и он сам растает, сольется с облаками, птицами, травой. И тот зимний Ленинград – растает тоже.
– Эй ты! В шапке!
Шурка открыл глаза. Почтальонша смотрела на него снизу. К Лушиной избе дорожка карабкалась по холму, цепляясь за траву. Перед почтальоншей лежал последний подъем.
– Что расселся, как барин? Ты здесь живешь или не здесь?
В руке у нее белел треугольничек. Письмо!
Видно, тяжело ей с сумкой, пожалел Шурка. За день-то набегаешься.
– Я сейчас! – крикнул, спускаясь. Колени едва поспевали за ступнями.
– Ты в шапке не мерзнешь-то? – уставилась почтальонша. Слишком усталая, чтобы удивляться.
– Не-а.
Лицо почтальонши вдруг показалось Шурке каким-то мятым. Словно она сама никак не могла собрать черты.
– Вот. Лушке. Передай, – выдавила.
Протянула поспешно руку. Ткнула письмо. И спросила запоздало – письмо-то уже отдала:
– А ты кто такой, в шапке-то? Родственничек? Что-то я тебя тут раньше не видела.
Точно. Последнее письмо от Вали большого пришло до того, как Луша взяла их себе.
– Эвакуированный.
Лицо у почтальонши дернулось.
– Вакуированный… Лушка-то добрая, – чуть не плаксиво выкрикнула она. – Свой рот кормить. Дак еще вакуированных взяла. Добрая-то, а толку?
Отвернулась.
– Ишь. Смотри, без обману, вакуированный. Ты смотри! Я потом спрошу, проверю! – пригрозила она уже на ходу, не показывая лица. Голос жалкий.
Странная. Наверное, просто устала.
Шурка подождал, пока ее спина удалится.
Посмотрел на свернутый треугольник. Обрадовался. Военные письма в конверты не клали.
И быстрее, чем мамин голос в голове успел одернуть: «Чужие письма не читают», треугольник зашуршал и развернулся. «Она же нам все потом все равно вслух прочтет», – успокоил Шурка мамин голос. Луша читала так часто, что всех, о ком писал Валя большой, Шурка уже знал, будто своих друзей. Значит, можно.
Ровные печатные буквы стояли вперемежку с фиолетовой путаницей, вписанной от руки.
«Гр-ке», – начиналось письмо.
Шурка испугался. Колени стали мягкими. Не Луше. Гырке какой-то. «Ошибка, – хотел он крикнуть почтальонше, – вернитесь!»