зашла, начинаются галлюцинации:
«Я бормочу, идя по улице в магазин. Видимо, со мной что-то не то, потому что боковым зрением вижу, как на сохе пролетел по небосклону Василий Белов. А ведь был вроде писатель».
Не только Белову, но достается от амазонки, когда она находится в припадке юдофильской истерики, и Достоевскому тоже, мол, последний «путал евреев с буржуазией». Это напоминает мне, как некий профессор Металлов, читавший после войны в Литинституте лекции о творчестве Льва Толстого, частенько выговаривал Льву Николаевичу: «Ну этого старикашка не понимал!»… Вот так-то: Горланова и Металлов все понимают, а Толстой и Достоевский, увы!
«Со мной случилась истерика… Подруга ушла, пришли другие гости, истерику не смогли остановить… Вызвали «скорую» – нет одноразового шприца, а их шприц рискованно-грязный»…
Прочитав слова Бунина о Катаеве (из «Окаянных дней»), о том, что последний за тысячу рублей якобы готов был убить человека, чтобы модно одеться, Горланова вгоняет себя в очередной приступ:
«А сейчас во главе «Памяти» все писатели, поэты да критики. И они не за тысячу рублей, а совершенно бесплатно готовы убить всех евреев в нашей стране. Вот что значит 70 лет советской власти».
Но пик болезни, после которого никакая «скорая» уже не сумеет помочь, настал в конце повести:
«Полночь. Мужа нет дома. Он уехал к Бруштейнам обсуждать, как заниматься самообороной, на лестнице шаги, много мужских ног. Бегом обратно от нашей площадки. Почему бегом? Потому что бомбу подложили и спешат убежать, чтобы не подорваться. Значит, началось. Я – дрожа – выхожу в коридор, включаю свет всюду (на кухне тоже зачем-то) и протягиваю руку к замку. Страшно. Но я должна быстрее открыть, схватить бомбу и скинуть на головы тем, кто сейчас будет выбегать из подъезда, тем, кто ее подложил. Выскакиваю на площадку – ничего нет. Поднимаюсь на чердак – лужа мочи. Ага, это всего лишь анонимные алкоголики заходили по своим интимным делам… Тут и муж вернулся. Рассказываю, он мрачнее тучи.
– И все же лучше погибнуть от погрома один раз, чем много раз мысленно. Ложись спать».
Успокоил! Ну какие после этого будут сны? Только такие: «Сон, будто мы уже переехали на квартиру Соколовских, нам обещанную. Там из коридора есть дверь в кабинет, ее мы закрыли стеллажами с книгами, словно нет тут дверей. И там спрятали всех своих друзей-евреев и моих детей. Входят из «Памяти» (все мои знакомые) и мимо двери-стеллажа, но тут вдруг оттуда смех моей Агнии…» Агния, младшая дочь, выдала себя погромщикам! Ну как тут с ума не сойти! «Проснулась, поплакала в туалете»…
Да, это посильнее даже Симхи Перельмутера!
Ну как тут не пожалеть бедных детей Нины Горлановой (а их у нее немало). Они, как и она со своим мужем и друзьями-еврея-ми, ждут конца света, называемого «погромом»: «Мама, ты мне купишь гусенка? – опять умоляет Агния. Обещаю купить.
– Ура! Значит, я надую гусенка и поплыву, спасусь шестьдесят второго числа, да?»
Шестьдесят второе число (как у Гоголя в «Записках сумасшедшего» – 38 мартобря) – это день Икс, когда должно начаться светопреставление, именуемое погромом. После такого что делать? Материнских прав лишать с формулировкой «за издевательство над детьми»?
А пока «светопреставление» не началось, дети Горлановой питаются слухами о погроме и о том, что пермские рабочие на металлургическом комбинате ловят бродячих котят и «их там в печь бросают (металлурги)». И, гладя своего домашнего котенка по спине, пермская амазонка добавляет: «Это наши советские люди».