Тышка вздохнул и исполнил какую-то мелодичную музыкальную фразу. Он закрыл рояль, встал и, зевая, потянулся, подняв кверху обе руки. Ему надоело читать нотации Павлику. «Как слону дробина», – подумал он и решил перевести разговор на другую тему.

Но слова Тышки задели Павлика, и ему захотелось оправдаться перед товарищем.

– Знаешь, Тышка, я почему-то не люблю всех взрослых, не верю им, – сказал Павлик… И в памяти его промелькнул образ отца.

Казалось, эти слова не имели отношения к разговору, но Тышка все понял. «Не верит, а отсюда и неуважение, нелюбовь, грубость», – подумал он и тоже вспомнил красивого голубоглазого полковника и слова матери Павлика, сказанные недавно: «Убил он в сыне веру во все хорошее».

– Ну, это, знаешь, заблуждение! – сказал Тышка. – Вот, например, Павел Семенович (он имел в виду учителя физики) или наш директор Григорий Александрович. Да я тебе десятки взрослых назову!

– Не называй, я и сам знаю, что так. Знаю, а все равно не люблю.

3

Наступила весна – дружная и теплая. В несколько дней отзвенела капель и растаял снег. Казалось, город присел и потемнел. Без белых снежных шапок дома стали ниже и грязнее.

Павлик занимался по целым дням. Он дал матери и Тышке честное комсомольское слово сдать экзамены на пятерки. А Тышка – тот только и жил книгами в эти дни подготовки к экзаменам на аттестат зрелости.


Утром к Павлику прибежал Тышка. От волнения он так путался в словах, что Павлик вначале ничего не мог понять, а когда понял, тоже разволновался.

У Тышки, в его маленькой комнате, Павлика ждал отец. Он приехал сюда в командировку и хотел видеть сына.

– Я не пойду! – сжимая побледневшие губы и отступая назад, сказал Павлик.

– Неразумно! – возразил Тышка.

И Павлик пошел.

Тышка прикрыл за Павликом дверь в комнату и куда-то исчез.

Отец взволнованно поднялся навстречу сыну. А тот растерянно остановился на середине комнаты. С тех пор как ушел отец, оставив в доме ноющую пустоту, перевернув всю душу Павлика, всю его ребячью жизнь, прошло около четырех лет.

Отец был все такой же моложавый красавец, но сейчас он показался меньше ростом – очевидно, потому, что Павлик вырос сам. В отце не было теперь той неотразимой силы повелевать всем и всеми. Каждое движение его губ, головы, руки тогда было законом для Павлика; теперь же он мог спорить и не соглашаться с этим человеком.

Полковник не узнавал своего сына. Перед ним стоял высокий, стройный пятнадцатилетний юноша с фигурой спортсмена, с его – отцовскими – голубыми глазами, но смотревшими вопросительно и настороженно. Упрямый, крепко сжатый рот не дрогнул в приветливой улыбке, не протянулась для пожатия рука с нервно сжатыми пальцами.

«Так вот ты какой теперь стал! Красивый, гордый, – подумал отец. – Вот почему ты не ответил ни на одно мое письмо».

– Сядем, Павел, поговорим! – сказал отец, опускаясь на стул.

Павлик сел на свое любимое место – на ящик, покрытый ковром, спускающимся от самого потолка. Он повернулся к отцу в профиль и опустил голову.

– Ты не отвечал на мои письма. Но все же я следил за тобой и сейчас в курсе всей твоей жизни. – Отец говорил медленно, подбирая слова, не спуская глаз с сына. Ему нравились мягкие линии лба, носа, подбородка юноши. Лицо выражало волю и упорство. – Ты чуждаешься меня, Павел, – продолжал отец, – но вспомни – ты сам пожелал остаться с матерью. Ты бы мог жить там, со мной, в Ленинграде… Ты и сейчас можешь приехать ко мне, если захочешь.

На скулах Павлика пробежали желваки, губы дрогнули.

– Я этого не хочу! – тихо, но твердо сказал он.