– Вам что, и пить запрещено? – посочувствовал Клерфэ.

– Не то чтобы совсем запрещено, но так проще. – Хольман припрятал фляжку обратно в карман. – Тут, наверху, малость впадаешь в ребячество.

К подъезду подкатили сани. Клерфэ сразу узнал и лошадей, и возницу. Мужчина в черной папахе слез с облучка.

– Не знаешь, кто это? – спросил Клерфэ.

– Женщина?

– Да нет, вон тот.

– Русский. Его зовут Борис Волков.

– Из белых?

– Ну да. Однако он, в порядке исключения, не зовет себя великим князем и даже не беден. Его папаша исхитрился вовремя открыть счет в Лондоне и не вовремя оказаться в Москве, где его и расстреляли. Жена и сын сумели выбраться. Она, по слухам, зашила в корсет несколько изумрудов, каждый с орех величиной. В семнадцатом году еще носили корсеты.

Клерфэ рассмеялся:

– Да ты прямо детективное бюро. Откуда тебе все это известно?

– Здесь очень скоро все про всех узнаешь, – с ноткой горечи проронил Хольман. – Еще недели две, лыжный сезон кончится, и на остаток года эта деревушка превратится в захолустную дыру, где все только и живут, что сплетнями.

Мимо их столика протискивалась стайка низкорослых людей в черном. Они о чем-то оживленно и громко переговаривались по-испански.

– Довольно интернациональное, однако, у вас захолустье, – хмыкнул Клерфэ.

– Что верно, то верно. Смерть пока что шовинизмом не страдает.

– Не очень-то я в этом уверен. – Клерфэ глянул на дверь. – А это, значит, жена того русского?

Хольман оглянулся.

– Нет.

Русский со своей дамой тем временем вошли.

– Они, что ли, тоже больные? – спросил Клерфэ.

– Да. А что, не похоже?

– Нет.

– Здесь это обычное дело. Первое время вид у человека просто цветущий, а потом вдруг раз, и всего этого цветения как не бывало. Но тогда его уже и не видит никто, ведь он перестает появляться на людях.

Русский со своей дамой остановились у дверей. Мужчина что-то настоятельно внушал своей спутнице. Та выслушала его, потом строптиво тряхнула головой и решительно направилась вглубь зала. Проводив ее взглядом, мужчина помедлил еще немного, потом вышел на улицу и уселся в сани.

– Похоже, они повздорили, – не без злорадства отметил Клерфэ.

– Такое здесь сплошь и рядом случается. Каждый по-своему с ума сходит. Тюремный психоз. Смещаются все привычные масштабы. Мелочи вдруг становятся страшно важными, а важное, наоборот, кажется несущественным.

Клерфэ глянул на Хольмана в упор.

– Для тебя тоже?

– И для меня. Нельзя жить, уставившись в одну точку.

– Эти двое тоже здесь живут?

– Нет, только она. Он в другом месте.

Клерфэ встал.

– Хорошо, поеду в отель. Где мы сможем поужинать?

– Здесь. У нас разрешено принимать гостей.

– Отлично. Когда?

– В семь. В девять мне надо ложиться – режим. Как в детстве перед школой.

– Как в армии, – добавил Клерфэ. – И как перед гонками. Помнишь, как в Милане капитан нашей конюшни загонял нас в отель, как кур в курятник?

Лицо Хольмана разом просветлело.

– Габриэлли? Он все еще на месте?

– Конечно. А что ему сделается? Капитаны конюшен умирают в своей постельке – как и генералы.

Спутница русского вдруг объявилась снова. Уже в дверях ее остановила седовласая дама, что-то тихо, но сурово ей выговаривая. Женщина ничего не ответила, но в нерешительности остановилась. Обернувшись, она завидела Хольмана и направилась к их столику.

– Крокодил меня не выпускает, – прошептала она. – Заладила одно: мне, мол, вообще нельзя выезжать. И если я еще раз нарушу, грозится все доложить Далай-ламе.

Тут она осеклась.

– Это Клерфэ, Лилиан, – пояснил Хольман. – Я вам о нем рассказывал. Вот нагрянул меня навестить.