Были между мужчинами религиозные споры-разговоры, в которых мне трудно было взять чью-либо сторону. Феликс, как я поняла, был католиком. Его эрудиция поначалу тяжелым молотом вбивала меня в безнадегу. Он обладал невероятным количеством религиозной информации, которую обрушивал не только на меня, но, как я заметила, и на Крылова. Спорить с Феликсом было невозможно. Больной художник начинал злиться, будучи не в состоянии ответить ему. Постепенно я нащупала ту главную мысль, которую Феликс хотел внушить нашему кружку, и более всего – Крылову. Крылов не был крещен, и Феликс доказывал, что католичество – единственно «правильная» религия и именно ее надо исповедовать. Однажды Крылов даже крикнул ему: «Уходи!» Феликс остановился на полуслове, поднялся со стула, оделся у выхода, сказал нам: «прошу прощения» и ушел. Я не смела никого осуждать даже в мыслях. Всепроизошло внезапно, до слез жалко было обоих. Я не понимала, что делать, видела только, как покраснело лицо Крылова. Казалось, вот-вот с ним случится удар. Леры дома не было.
– Иван Андреевич, Иван Андреевич… Успокойтесь… Я вам сейчас таблетку… Водички…
– Наташенька, дружок, не уходите, – произнес он и просидел некоторое время молча. Когда успокоилось дыхание, выдавил из себя. – Не судите Феликса строго. Это нервы. Лагерный синдром.
– Лагерный синдром? – переспросила я.
– Мордовские лагеря. Пятьдесят восьмая статья: антисоветская пропаганда и агитация. Потом психушка…
Сердце ушло в пятки. Это признание мне тогда переварить было нелегко.
– Вы можете тоже больше не приходить сюда… – чуть волнуясь, сказал Крылов. – Возможно, за Феликсом до сих пор слежка. Он и с академиком Сахаровым знаком, знаете, который в Горьком в ссылке.
Я не могла даже представить, что попаду в такую ловушку. Анекдоты про советскую власть, всякие там догадки-разговорчики про удушенную свободу – это было, да. Но про то, что репрессии инакомыслящих в СССР никогда не прекращались, большинство советских людей достоверно не знали.
Внезапно я была поставлена перед настоящим, а не придуманным серьезным выбором, от которого, как оказалась, зависела моя дальнейшая судьба. Внутри бушевал ураган, но я твердо, стараясь быть спокойной, ответила:
– Иван Андреевич, дорогой мой художник… Я без вас пропаду… Что вы такое говорите… Как вы могли подумать, – и заплакала.
– Наташенька, дружок… – растерялся он. – Я должен был вас предупредить… когда-нибудь. Но вы не бойтесь. Просто знайте. Мы вас в обиду не дадим…
Крыловское «не бойтесь, просто знайте» на долгие годы стало моим любимым девизом – до тех пор, пока он не сменился на евангельское «Не бойся, только веруй».[11]
Выросшая в безбедном семействе в благополучные времена, я даже не задумывалась над тем, насколько хрупка и переменчива жизнь. Юности это не свойственно вообще. А в частности, мое поколение, знавшее свой род лишь до дедов, молчавших о пережитом, было воспитано в уверенности, что синоним СССР – стабильность, которую начали уже поругивать стагнацией. Как сказал бы народный кумир Райкин: это по-научному, вам не понять. Стагнация по-простому, застой. В «застойный» советский период была провозглашена новая историческая общность людей «советский народ», многие представители которого пребывали в уверенности, что бесплатные квартиры, образование, здравоохранение, профсоюзный отдых в Крыму и на Кавказе – государство им должно, а они ему – не должны ничего. Катастрофы, кризисы перепроизводства, наводнения, забастовки, войны, ку-клус-клан, политические убийства, неизлечимые болезни, бедные негры в Гарлеме, лейбористы и консерваторы, которые только и делали, что эксплуатировали народ, капиталистические «акулы пера», загнивание буржуазии и повышение цен – все это было «за кордоном», где-то далеко-далеко. «Наши люди в булочную на такси не ездят», но за их мирную жизнь без катаклизмов всегда в ответе партия, правительство, профсоюз. Само собой это переносилось и на жизнь отдельно взятого человека, которая так же обязана быть стабильно-непоколебимой. Ничего, кроме стабильности, я в жизни не переживала, поэтому удивлялась, зачем сочинили пословицу: от тюрьмы и от сумы не зарекайся. В те годы мне нравился Хэмингуэй, особенно его пронзительный роман «По ком звонит колокол». Привлекала романтика: война, любовь с привкусом смертельной опасности, благородство, преданность идеалам: наши – не наши. Про войну в Испании мы знали: Долорес Ибарури, Герника, Пикассо, Сент-Экзюпери, испанские дети, Михаил Светлов: