– Чего, черт, долго как канителился, – чуть-чуть прерывающимся от усталости, но спокойным голосом спросил пришедший.

– Лбов! – удивленно крикнул Смирнов. – Александр, язви тебя в душу. Откуда ты взялся?

– После, – махнул рукой, тот, – после.

И сам оглянулся, вышел в сени, задвигал чем-то, потом опять вернулся назад.

– Кадушку с капустой к двери придвинь. Запор у тебя плохой, враз сорвать можно. – Потом помолчал и добавил: – Ты сделай себе хороший запор, а то знаешь, если погибать, так чтобы было за что, а так из-за ржавого крючка пропадать не стоит.

Зажгли коптилку и ее свет озарил угрюмо насупившего лицо Лбова, и ее красные лучи смешались с кровью, расплывшейся по изрезанной стеклом руке, рубиновыми искорками падающей на пол… Но Лбов как бы ничего не чувствовал, он сел у окна и, уставившись в темный угол, долго сидел молча, и только глаза его, при малейшем шорохе быстро поворачиваясь в сторону, тяжелым долгим взглядом пронизывали темноту.

– Кончено, – сказал он наконец вполголоса и как будто бы чуть-чуть усмехнулся.

– Что кончено? – спросил его Смирнов.

– Все, брат, кончено. И восстание окончено, и моя голова тоже теперь конченая, потому что ворочаться назад поздно, да и охоты никакой нет ворочаться назад. Каждый день гудок, да каждый день станок – и так без начала и без конца.

Он замолчал.

* * *

Рассвет не приходил долго. С рассветом в избу пришло еще несколько человек, пришли товарищи, уцелевшие из партийного подполья, пришел и молчаливый Стольников, загнанный, затравленный, разыскиваемый полицией. И долго обсуждали, как быть и что теперь делать.

Было решено – на время горячки отправить пока Лбова и Стольникова в лес, в одну из сторожек, верстах в десяти от Мотовилихи.

– В лес так в лес, – усмехнулся Лбов. – А только, я думаю, что теперь уж не на время, а на все время.

– Как так? – спросил кто-то.

– А так. – И он опять усмехнулся. У него была странная, быстрая усмешка: глаза его сразу чуть-чуть щурились, губы плотно, рывком, сжимались, и прежде, чем можно было уловить оттенок выражения его лица, – все было на своем месте, и от усмешки не оставалось и следа.

– Слушай, Лбов, – спросил его один из подпольщиков, – скажи по правде, какой партии ты считаешь себя?

– Я за революцию, – коротко ответил он и замолчал.

– Ну мало ли кто за революцию – и большевики, и даже меньшевики, но это же не ответ.

– Я за революцию, – коротко и упрямо повторил он, – за революцию, которую делают силой. И за то, чтобы бить жандармов из маузера и меньше разговаривать… Как это, ты читал мне в книге, – обратился он к одному из рабочих.

– Про что? – спросил тот, не понимая.

– Ну, про эти самые… про рукавицы… и что нельзя делать восстания, не запачкавши их.

– Да не про рукавицы, – поправил тот, – там было написано так: «Революцию нельзя делать в белых перчатках».

– Ну вот, – тряхнул головой Лбов, – я за это самое «нельзя». Поняли? – проговорил он, вставая, и рукой, разрисованной узорами запекшейся крови, провел по лбу. – Вот я за это самое, – повторил он резко, и точно возражал кому-то. – И если бы все решили заодно, что к чертовой матери нужна жизнь, если все идет не по-нашему… если бы каждый человек, когда видел перед собой стражника, или жандарма, или исправника, то стрелял бы в него, а если стрелять нечем, то бил бы камнем, а если и камня рядом нет, то душил бы руками, то тогда давно конец был бы этому самому… как его… – он запнулся и сжал губы – посмотрел на окружающих. – Ну, как же его? – крикнул он и чуть-чуть стукнул прикладом винтовки об пол.