Строчки дневника то четко проступали из плена полусонного марева, то опадали невесомыми искрящимися хлопьями, как от дыхания на крепком сибирском морозце…
«…Она училась в параллельном восьмом классе, и, несмотря на полдесятка прошедшего с того времени лет, я настолько хорошо помню первую встречу с ней, что мог бы до мельчайших подробностей рассказать о ее прическе, выражении лица и глаз, об ее платьице и других мелочах ее туалета так, что как будто она вот сейчас стоит передо мной и терпеливо ждет, когда я, обалдевший, как перед каким-то сверхъестественным видением, изумленный стою перед ней с кружкой воды у бачка с водой.
Ее я помню отлично, а вот себя – нет. Вероятно, я выглядел не просто глупо, а сверх глупо. Что-то неуловимое в выражении ее лица, глаз, позе – нетерпение, недоумение, улыбка, наконец она сама – все вместе подействовало на меня так, что я, как неприкаянный, медленно-медленно, бессознательно ставил кружку с водой на крышку бачка, не сводя глаз с незнакомки, и не видел, что ставлю кружку мимо крышки, и она упала со стуком на пол. А я в каком-то блаженном страхе и ужасе, вероятно с таким, каким идет невинный человек, приговоренный на казнь, пятился назад и уже боле нечего не понял – я погиб. Что такое захлестнуло меня – горячее, волнующее, наполнило мне сердце: я видел перед собой богиню…
…Седьмой класс я закончил плохо, и особенно по математике. И дело было не в отсутствии у меня математических способностей, а в недостатке преподавателей: алгебру, геометрию и физику вела очень пожилая женщина: математику она рассматривала как нагрузку из-за отсутствия преподавателя.
Всю свою жизнь, начиная с гимназии, она преподавала немецкий язык, и это сильно сказалось на ее речи. Она слегка шепелявила, неясно произносила отдельные звуки, часто неверно строила предложения, в общем она, коренная сибирячка, говорила, как я потом понял, с легким немецким акцентом. Звали ее Аглая Никандровна, и своим отношением к преподаваемым предметам сумела привить мне такое отвращение к математике, и особенно к алгебре, что не было такого предлога, который я бы не испробовал, чтобы только не быть на ненавистных мне уроках. Попадало мне ото всех за мои проделки изрядно, но я был неисправим. Остальные же предметы давались мне легко и обычно, не готовясь, я отвечал только на «очень хорошо»…
Далекий взрев паровоза, череда толчков и раскачиваний теплушки закончились желанной тишиной. Остановка состава несколько удивила солдат, но не снизила накал их буйного веселия. «Чего они так веселятся?.. Зачем остановились?.. Еще одна тягомотина со стоянием в чистом поле…». Эти обрывки мыслей фоном промелькнули в голове.
Некоторое время Василий старательно пытался заснуть, но промаявшись еще с десяток минут, с досадой отбросил воротник шинели с головы. «Черт их подери!», – пробурчал он. Вздохнув, Василий свесил ноги с полки и уныло оглядел полутемное пространство теплушки. В дальней ее стороне виднелись короба с «дегтярями», стойки со стрелковыми оружием и минометные «трубы». Часовые, маявшиеся у стоявших в углу «максимов», с интересом прислушивались к солдатской пикировке…
– Вась, ты чего – не спишь?
Василий посмотрел в сторону двери, около которой сидел его дружок, старший лейтенант Гриша Дубровин. Он с веселой ехидцей разглядывал недовольную мину на лице Василия.
– Уснешь тут… Ржут, как жеребцы!
– А я тебе что говорил? Иди лучше сюда, пошамаем малость. Жрать-то хочешь?
– Чего спрашиваешь? Недосып лучше всего лечить едой!
– На галету, погрызи. Все равно скоро двинемся, тогда на станции нас накормят.