– С офицером? – неприятно пораженный, переспросил Чонкин. – С каким?
– А мне откуль знать, с каким? – Жаров пожал плечами. – Знаю только, что летчик.
– Летчик? – повторил Чонкин с внезапно возникшим ревнивым чувством. – Как же это летчик?
С тех пор как Чонкин расстался с Нюрой, прошло без малого четыре года. Сперва страдал он очень сильно, потом боль постепенно утихла. Последнее время он о Нюре почти что не вспоминал, а встретивши, может, и не узнал бы, но новость, что она оказалась ему неверна, поразила его и обидела. И теперь ему представлялось все дело так, будто сам он был безупречен в своей любви и верности, будто рассчитывал на возвращение и обещанную совместную жизнь, а она вот не дождалась, польстилась на ненадежную офицерскую любовь, продовольственный аттестат и золотые погоны.
– Ладно, – сказал он, пытаясь от возникшей темы отвлечься. – А билизоваться-то собираешься или как?
– Ну а как же. Вот гроб это сдам в ремонт, и все. Мне ротный мой на сверхсрочную предлагает остаться, но я нет. Вернуся домой, трактористом или комбайнером пойду. А ты как?
– Да кто ж знает. Вообще-то, билизовать вроде как обещались, но они ж сам знаешь, сегодня одно говорят, завтра иное. Мы б тебя, Чонкин, говорят, отпустили б, да замены, говорят, нету.
– Да ладно тебе свистеть! Нету ему замены. Сталин сказал, что у нас нету незаменимых людей.
– Кто сказал? – переспросил Чонкин.
– Сталин.
– А-а, Сталин, – уважительно повторил Чонкин, но решил все-таки возразить: – Сталин сказал, и чо? Он, спорить не буду, человек большой, двух жен имеет, а в лошадях-то чего понимает? Небось на лошаде никогда и не ездил. Щас же у нас все, кто на танке, кто на тягаче или же самолете, а лошадем управлять никто не умеет. Они думают, что на лошаде это только вожжу туды-сюды налево тянуть, а ежели, к примеру, хомут надеть да супонь затянуть, так иной даже майор или подполковник не сообразит, что к чему!
– Это да, – согласился Жаров. – Народ у нас сильно необразованный. Так-то языками болтать все умеют, а корову за рога доить норовят. Слушай, – переменил он тему, – ты в авиации служишь?
– Ну? – согласился Чонкин.
– А гидрашку достать-то можешь?
– Ясное дело, могу, – сказал Чонкин. – Выпить хочешь?
– Да не в том, – махнул рукой Жаров. Он оглянулся и, хотя никого поблизости не было, понизил голос: – Вечером, как стемняет, приходи к мосту возле вокзала, с гидрашкой. Есть две немочки. Из себя видные, в очках, по-нашему ни бум-бум, разговаривать не надо. Водку жрут, как лошади. Придешь?
Чонкин задумался. Предложение было заманчивое, но не так-то просто выполнимое.
– Вечером? – размыслил он вслух неуверенно. – Эх да, вечером, оно-то да… Да вот только старшина, зараза, как бы, это вот, не застукал. Старшина у нас знаешь какой – не человек, а собака. Даже не собака, а не знаю кто, причем нисколько не воевавши. Но ходит, зырит, вынюхивает, самоволку хочет не допустить. А немки-то толстые?
– Как бочки, – пообещал Жаров. – Сиськи во, а сзаду – полный парад, Красная площадь.
– Да, – опять задумался Чонкин.
Картина, нарисованная Жаровым, соблазняла, но страшновато было. Страшновато, но соблазнительно.
– Эх, ладно! – махнул он рукой. – Жди, прибуду.
2
Пытливый читатель не может не задаться вопросом, а где же Чонкин пропадал все это время? Как, приговоренный в начале войны к смертной казни и бежавший из тюрьмы, оказался он вновь в летной части? Причем не в какой-нибудь летной части, а в той, что была под командованием все того же Опаликова, встретившего войну подполковником, а закончившего полковником и ко всем орденам своим многочисленным прибавившим золотую геройскую звездочку?