На первых страницах «Стени» Бальзак возвращается в Тур, более того, на ту самую улицу, где он родился, «неизменную улицу с меняющимися названиями» (улицу Итальянской армии успели к тому времени перекрестить в Королевскую – улицу Рояль). Перед ним открывается знакомый вид, как будто запомнившееся несчастье можно забыть: «Город круглый, и с его западной окраины открывается лучший в мире вид, не уступающий видам Неаполя». В описании можно найти и предварительные намеки на будущую тихую гавань, на скромное и радостное времяпрепровождение домовладельца и ненасытного любовника:
«Поднимаясь на холм, вы видите, что домики с дымящимися трубами встречаются все реже, а в изгибах и углах склона ваш взор привлекают сельские дома, подменяющие мысль о бедности образом богатства и его радостей… Наконец, как призрак, над чарующим пейзажем Вувре появляется остроконечная башня Рош-Корбон… А затем взгляд расплывается в голубоватой дымке, которая заставляет желать большего. Природа в тех краях напоминает кокетливых женщин, которые прячут свои прелести так, чтобы распалить воображение»>186.
Перед тем как мы покинем улицу Ледигьер, осталось упомянуть еще одного Бальзака, может быть самого тайного из всех. «Бальзак на свежем воздухе, – писал в 1875 г. Генри Джеймс, – почти ничем не запомнился»>187. Даже сейчас перед глазами первым делом всплывает стандартный образ: фигура в темной комнате, монашеская ряса, перо, кофейник, в котором не иссякает кофе. На подобных картинках Бальзак, подобно своим персонажам, сливается с фоном. Но вечерами он отваживался выходить на улицу без страха быть узнанным. У него появилось необычное увлечение:
«Я жил тогда на маленькой улице, вряд ли известной вам, – улице Ледигьер… Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья (faubourg), их нравы и характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них отчужденности; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день кончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так метко схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, так же как дервиш из «Тысячи и одной ночи» принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинания.
Когда, бывало, в двенадцатом часу ночи мне встречался рабочий, возвращавшийся с женой из «Амбигю-комик», я с увлечением провожал их от бульвара Понт-о-Шу до бульвара Бомарше… Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине; я сам шагал в их рваных башмаках; их желания, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву»>188.
«Гастрономический мираж»>189, как называл подобное времяпрепровождение Бальзак, кажется настолько естественным и обыденным его изобретателю, что мы, читая о нем, стремимся приравнять его к чему-то довольно несущественному и делаем скидку на некоторую условность образа рассказчика. И все же перед нами не просто обдуманное размышление или лукавая медитация. «Мираж» Бальзака был своего рода галлюцинацией, которая питается не фантазией, но правдой, подробным видением того, что можно по желанию обобщить и изменить. «Мираж» лучше любого списка визитов и научного изыскания объясняет, почему история Франции девятнадцатого века по версии Бальзака выделяется своей полнотой и непогрешимостью.