Я открыла рот, еще не зная, что́ именно буду делать, не уверенная даже, что в этом остался хоть какой-нибудь смысл. Андрей уже заметил нас, увидел поднимающийся ствол Лёниного ружья, потому что выражение его лица изменилось, и три незваных гостя, стоявшие возле него на мостках, уже начали было оборачиваться назад, к озеру. Вот сейчас, подумала я, прямо сейчас, но тут дверь за спиной Андрея открылась, и в проеме показалась Ира – без куртки, в одном свитере, – и я услышала, как Лёня со свистом выпустил из легких воздух, потому что на руках у нее была девочка, Лёнина маленькая дочь, и в тот же самый момент тускло-черный масляный ствол резко нырнул вниз, опустился, прижатый Сережиной ладонью. На берег уже поднимались папа и Мишка, а Сережа крепко обнял Лёню за плечо и громко, приветливо сказал прямо в камуфляжные спины:

– Здорово, мужики!

* * *

У него было странное имя – Анчутка. Он так и сказал: «Анчутка» – и широко, обезоруживающе улыбнулся, и протянул Лёне руку – ладонью вниз, и даже нетерпеливо потряс этой ладонью в воздухе, будто говоря – ну давай, пожми ее, чего ты ждешь, так что Лёне пришлось принять эту требовательную ладонь и сжать ее, а что еще ему оставалось. Я смотрела на него во все глаза, и потому перемены, случившиеся в его лице, были заметны мне отчетливо: пока он перекладывал ружье в левую руку, пока тянул вперед освободившуюся правую, ноздри у него по-прежнему были раздуты и дышал он все так же тяжело, больше всего напоминая в эту минуту остановленный на полном ходу поезд, но к моменту, когда их ладони встретились, это был уже прежний, знакомый Лёня, балагур и рубаха-парень, и вынужденное это рукопожатие неожиданно вышло сердечным, словно встретились старые добрые знакомцы.

Пока мы стояли снаружи, на мостках, он был единственным, кто представился, этот человек со странным именем. На самом деле, с момента, когда он обернулся и увидел нас, и до тех пор, пока мы не зашли в дом, только он один и разговаривал. Переходя от одного к другому, он протягивал руку все тем же непривычным, настойчивым жестом, повторял это непонятное слово и улыбался. Он был крупный, ширококостный, с большими обветренными ладонями, красноватым, покрытым оспинами лицом и не по-северному черными и блестящими, словно две маслины, глазами, и вел себя с нами, как дирижер, управляющий растерянным, несыгранным оркестром; и хотя я уверена, что мы вовсе не собирались приглашать их зайти, именно из-за него каким-то непостижимым образом мы все-таки оказались внутри сразу же, как только это знакомство закончилось. Кажется, он просто толкнул низкую дверь плечом и вошел, и никто из нас – даже Ира, стоявшая в дверном проеме прямо у него на пути, – не успел ни задержать его, ни возразить.

Уже внутри, в перетопленной душной комнате, он быстрым неуловимым движением снял с плеча автомат и, наклонившись, задвинул его под ближайшую кровать, а затем отбросил расстеленный поверх кровати спальный мешок и сел на видавший виды полупрозрачный вытертый матрас – удобно, широко расставив ноги, чем немедленно напомнил мне Семёныча, сидевшего на этом же самом месте с точно таким же выражением лица, и я почти готова была услышать «ну что, нормально устроились? печка не дымит?».

Вместо этого он сказал только:

– Смешной у вас дом, – и опять улыбнулся, и эта широкая, мальчишеская улыбка снова преобразила его до неузнаваемости.

Только после этого он снисходительно представил нам двух своих спутников. Маленький щуплый мужичок в тяжелой военной куртке, которая явно была ему велика, оказался Лёхой. Он все еще угрюмо и как-то неуверенно топтался возле самой двери и встрепенулся, только услышав свое имя; тогда он поднял голову и показал в улыбке тускло блеснувшие железом зубы. Второго, совсем молоденького, лет двадцати пяти, с ярким румянцем во всю щеку и густой, по-детски взлохмаченной шевелюрой, звали Вова. «Вова-хохол», – уточнил зачем-то человек, сидевший на Наташиной кровати, и продолжил: «Он у нас молодой, вы его не обижайте», – и коротко, беззлобно хохотнул, отчего румянец на Вовиных щеках сделался как будто еще пышнее.