Сложно было вообразить менее укромное место, и все же именно его мы обычно использовали для приватных бесед. Время от времени в Спецкорпус приезжали экскурсионные группы или какие-нибудь научные работники, и тогда на минус втором было не протолкнуться, но что касается обычных дней, кроме нас с Крэкером, мало кто из исправляемых приближался к камере Сына. Не из страха увидеть его самого. Из страха увидеть его улыбку.
Улыбка черносписочника считалась дурной приметой или даже проклятием; она якобы могла «зачаровать» исправляемого и навсегда остановить процесс исправления. Но мы с Крэкером не были суеверны. Кроме того, Сын Мясника не умел улыбаться. Ему было двадцать три. Большую часть времени он сосал и грыз свои пальцы, ковырял в носу или смотрел, как сияет и переливается на свету его разноцветный костюм. Сына переодевали каждый день, для него была разработана коллекция из семи нарядов, все в стиле «мне повезет» – с блестками, золотыми нитями, световставками и полной цветовой гаммой. Кажется, этот его маскарад являлся частью какой-то социальной рекламы. Как бы то ни было, одежда «мне повезет» довольно плохо сочеталась со стерильной, пронзительной наготой этого места. В своих кричащих костюмах, в своем прозрачном жилище Сын Мясника был словно питомец. Он был как пестрая бабочка под стеклянным звуконепроницаемым колпаком.
…Мы сидели на белом полу лицом к Сыну. Крэкер вертел в паучьих руках записку из тайника. Сын Мясника облизывал подушечки пальцев, потом прикладывал их к стеклу и смотрел, какие остаются следы.
– Так что, ты хочешь сказать, что это не ты написал?
– Посмотри. – Крэкер сунул мне записку прямо под нос таким резким движением, что Сын Мясника вздрогнул и отдернул от стекла свою слюнявую руку. – Посмотри, совсем другой почерк. Не говоря уж о том, что тайник был не мой…
Он уже говорил это раньше. Про другой почерк и чей-то чужой тайник. Но меня это не очень-то убеждало. Я не видел особой разницы в почерке (каракули и каракули), а тайников у Крэкера было столько, что он мог просто забыть.
– Ты мог просто забыть.
– Ну конечно. – Его веко дернулось, или, может быть, он и правда мне подмигнул. – Конечно, я мог забыть. Я должен был забыть. Никто не может помнить, куда он засунул клочок бумаги до паузы…
Крэкер был убежден, что прятал такие записки во всех своих прошлых воспроизведениях. Впервые он нашел тайник с запиской, когда ему было восемь. Нашел – и стал делать точно такие же: продолжать «свое дело»…
– С чего ты взял, что записку оставил именно ты? Ведь это было бы слишком странное совпадение. Чтобы ты воспроизвелся в этом же регионе… И попал в этот же самый исправительный Дом…
– Ничего странного, – огрызнулся Крэкер. – В сорок лет все исправляемые идут на Фестиваль Помощи Природе, так? в зону Паузы, так? это большой шанс воспроизвестись там же, на фестивале, в зоне Воспроизведения, так?..
Он говорил так быстро, что прямо захлебывался словами. Я смотрел, как дергается его глаз. И как на его бледно-мучнистой коже, там, где горло, появляются красные пятна. Когда Крэкер что-то рассказывал, он все время теребил пальцами шею – словно подталкивал застрявшие в горле окончания фраз.
– …Так что такие, как мы, часто остаются в одном и том же регионе. И попадают в тот же самый исправительный Дом… Конечно, ему же это удобно! Так ему проще нас контролировать…
– Кому «ему»?
– Живущему. – Крэкер снова подмигнул. – Да, мой родной? – Он легонько постучал костяшками пальцев по прозрачной камере Сына, потом прижался лицом к стеклу. – …Да, малыш? Так ведь удобнее – держать нас под колпаком?..