Вспоминаю сейчас о Туркестане. Как все это было прекрасно, боже мой! Я люблю себя сейчас даже пьяного со всеми своими скандалами:

В Самарканд не поеду-у я,
Т-там живет – да любовь моя…

Толя милый, приветы. Приветы.

Твой Сергун.

Дура моя ягодка.

Дюжину писем я изволил отправить вашей сволочности, и ваша сволочность – ни гу-гу.

Итак, начинаю.

Знаете ли вы, милостивый государь, Европу? Нет. Вы не знаете Европы. Боже мой, какое впечатление, как бьется сердце… О, нет, вы не знаете Европы.

Во-первых, боже мой, такая гадость, однообразие, такая духовная нищета, что блевать хочется. Сердце бьется, бьется самой отчаяннейшей ненавистью, так и чешется, но, к горю моему, один ненавистный мне в этом случае, но прекрасный поэт Эрдман сказал, что почесать его нечем. Почему нечем? Я готов просунуть для этой цели в горло сапожную щетку, но рот мой мал и горло мое узко. Да, прав он, этот проклятый Эрдман, передай ему за это тысячу поцелуев.

Да, мой друг рыжий, да. Я писал Сашке, писал Златому – и вы «ни тебе, ни матери».

Теперь я понял, понял все я —
Ах, уж не мальчик я давно, —
Среди исканий, без покоя
Любить поэту не дано.

Это сказал В. Ш., по-английски он зовется В. Шекспир.

О, я узнал теперь, что вы за канальи, и в следующий раз вам, как в месть, напишу обязательно по-английски – чтобы вы ничего не поняли.

Ну так вот – единственно из-за того, что вы мне противны, за то, что вы не помните меня, я с особым злорадством перевел ваши скандальные поэмы на англ. и франц. яз. и выпускаю их в Париже и Лондоне.

В сентябре все это вам пришлю, как только выйдут книги.

Адрес мой (для того, чтобы ты не писал).

Сергей Есенин.

И Сахарову из Дюссельдорфа:

Родные мои. Хорошие…

Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут, и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать, самое высшее – мюзик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно.

Если рынок книжной Европы, а критик – Львов-Рогачевский, то глупо же писать стихи им в угоду и по их вкусу.

Здесь все выглажено, вылизано и причесано так же почти, как голова Мариенгофа. Птички сидят, где им позволено. Ну куда же нам с такой непристойной поэзией? Это, знаете ли, невежливо так же, как коммунизм. Порой мне хочется послать все это к черту и навострить лыжи обратно.

Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину.

Конечно, кой-где нас знают, кой-где есть стихи, переведенные мои и Толькины, но на кой все это, когда их никто не читает?

Сейчас у меня на столе английский журнал со стихами Анатолия, который мне даже и посылать ему не хочется. Очень хорошее издание, а на обложке пометка: в колич. 500 экземпляров. Это здесь самый большой тираж.

Развейтесь, кони! Неси, мой ямщик! Матушка, пожалей своего бедного сына! А знаете? У Алжирского Бея под самым носом шишка! Передай все это Клычкову и Ване Старцеву, когда они будут матюгаться, душе моей легче станет.

Твой Сергун.

Гоголевская приписка:

Ни числа ни месяца…
Если б был……большой…..
То лучше б было на…….повеситься.

56

Мой друг, бывший артист Камерного театра, а теперь театра Макса Рейнхардта, Владимир Соколов ставил в Берлине на немецком языке с крупными немецкими актерами «Идиота» по Достоевскому.

Это было осенью 1925 года.