За кофе Молабух спросил:
– А знаете ли, ребята, почем в Пензе соль?
– Почем?
– Девять тысяч.
– Ого!
– Вот тебе и «ого».
Вечером Танюшкина няня соорудила нам самовар. Ставила самовар забором. Теперь – дело прошлое – могу признаться: во дворе нашего дома здоровеннейшие тополя без всякого резона были обнесены изгородью. Мы с Есениным, лежа как-то в кровати и свернувшись от холода в клубок, порешили:
– Нечего изгороди стоять без толку вокруг тополей! Не такое ныне время.
И начали самовар ставить забором. Если бы не помогли соседи, хватило бы нам забора на всю революцию.
В вечер, о котором повествую, мы пиршествовали пензенской телятиной, московскими эклерами, орловским сахаром и белым хлебом.
Посолив телятину, Молабух раздумчиво задал нам вопрос:
– А вот почем, смекаете, соль в Пензе?
– Ну, а почем?
– Одиннадцать тысяч.
Есенин посмотрел на него смеющимися глазами и как ни в чем не бывало обронил:
– Н-да… за один только сегодняшний день на четыре тысячи подорожала…
И мы залились весельем.
У Молабуха тревожно полезли вверх скулы:
– Как так?
– Очень просто: утром семь, за кофе у Адельгейм девять, а сейчас к одиннадцати подскочила.
И залились заново.
С тех пор стали прозывать Молабуха Почем-Соль.
Парень он был чудесный, только рассеянности невозможной и памяти скоротечной. Рассказывая об автомобиле, бывшем в его распоряжении на германском фронте, всякий раз называл новую марку и другое имя шофера. За обедом вместо водки по ошибке наливал в рюмку из стоящего рядом графина воду. Залихватски опрокинув рюмку, крякал и с причмоком закусывал селедкой.
Скажешь ему:
– Мишук, чего крякаешь?
– Что?
– Чего, спрашиваю, крякаешь?
– Хороша-а!
– То-то хороша-а… отварная небось… водичка-то.
Тогда он невообразимо серчал; подолгу отплевывался и с горя вконец напивался до белых риз.
А раз в вагоне – ехали мы из Севастополя в Симферополь – выпил вместо вина залпом полный стакан красных чернил. На последнем глотке расчухал. Напугался до того, что, переодевшись в чистые исподники и рубаху, лег на койку в благостном сосредоточии отдавать богу душу. Души не отдал, а животом промучился.
18
Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:
– Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?
– Чего болтаешь!
– А вот чего… не могу я с Зинаидой жить… вот тебе слово, не могу… говорил ей – понимать не хочет… не уйдет, и все… ни за что не уйдет… вбила себе в голову: «Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу»… Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина…
– Что ты, Сережа!..
– Эх, мило́й, из петли меня вынуть не хочешь… петля мне – ее любовь… Толюк, родной, я пойду похожу… по бульварам, к Москве-реке… а ты скажи – она непременно спросит, – что я у женщины… с весны, мол, путаюсь и влюблен накрепко… а таить того не велел… Дай тебя поцелую…
Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орел.
19
В Риме во дворце Поли княгиня Зинаида Волконская устроила для русской колонии литературный вечер. Гоголь по рукописи читал «Ревизора». Народу было много. Но, к ужасу Волконской, после первого действия половина публики покинула зал. Гоголь прочел второй акт и – в зале стало еще просторнее. Та же история повторилась с третьим. Автор мемуаров заключает, что «только обворожающей убедительности княгини удалось задержать небольшой круг самых близких и сплотить их вокруг угрюмого чтеца».
Человеческая тупость бессмертна.
Явились к нам в книжную лавку два студента: шапки из собачьего меха, а из-под шуб синие воротники. Гляжу на носы – юридические. Так и есть: в обращении непринужденность и в словах препротивнейшая легкость.