Разговор был дежурный, обычный:
– Как ты? Ну и вообще – какие новости?
Тася стояла с опущенными глазами и монотонно, тихим голосом повторяла:
– Все нормально, все по-прежнему, все хорошо.
Он старался говорить бодро, но был смущен и здорово робел, даже струхнул. Понимал, что поступил с ней некрасиво.
Увидев у ее ног сумку – большущую, видимо, тяжеленную, перехватил ее смущенный взгляд.
– Учебники, – объяснила она. – Вот, заказала, с почты несу.
Он тяжело вздохнул.
– Ну давай помогу. Нехорошо как-то женщине тащить такую тяжесть.
Тася пробовала возражать, пыталась вырвать сумку, но не получилось. И она засеменила за ним. У ее дома остановились.
– Может, зайдешь? – одними губами спросила она, жадно разглядывая его лицо.
Он растерялся и что-то замямлил. Но она, на удивление, была настойчива. Не просила, а даже требовала.
Ну и зашел, что уж там.
Потом он курил и смотрел в потолок, а она лежала рядом, уткнувшись мокрым от слез лицом в его плечо. Молчали. Наконец она сказала. Не спросила, а именно уверенно сказала:
– Уезжаешь. Я понимаю. Нет, правда, я все понимаю! Я бы сама… уехала. Сбежала отсюда. К черту на кулички бы сбежала!
Он почувствовал, как напряглись мышцы – спина, руки, ноги, живот.
– Сбежала бы? – удивленно, дрогнувшим от волнения голосом повторила он за ней.
Она закивала.
– Странно, – пожал он плечом. – А я думал, ты всем довольна.
Про себя он так и не ответил. Ничего не сказал, ни слова – не подтвердил и не опровергнул. И с собой ее не позвал.
Она легко выбралась из-под тяжести его руки, встала с кровати, накинула халат и делано улыбнулась.
– Чаю хочешь, Дима? Или что-то поесть?
– Нет, – коротко бросил он и тоже поднялся с кровати, – спасибо.
Быстро оделся и вышел в сени. Увидел, как она стоит на кухне и смотрит в окно.
Не подошел. От двери бросил:
– Ну, я пошел!
Она ничего не ответила.
Через восемь дней он уехал в Москву.
С родителями, кстати, обошлось – сам не ожидал. Мать собрала его в дорогу, напекла пирожков: «С картошкой, Дим! И с капустой. Утром поешь, не испортятся!»
Вообще в те дни разговаривали мало. Молчал отец, молча вздыхала мать, вытирая украдкой слезы. Молчал и Ванька, отводил глаза.
А Никитин мечтал об одном – поскорее сесть в поезд и помахать им рукой. «Поскорее, пожалуйста», – торопил он словно застывшее время. Слишком тягостно все это было. И слишком больно.
В провожатые вызвались отец и брат. Мать осталась дома.
На перроне обнялись – всё молча, отведя глаза. Последние слова отца: «Не забывай. Пиши. Или звони».
Брат похлопал его по плечу и подхватил чемодан.
Никитин шагнул на ступеньку вагона. Войдя внутрь, задвинул чемодан под койку и подошел к окну. Отец и брат жадно вглядывались в мутноватое вагонное окно. Увидев его, обрадовались, словно он не уезжал, а только приехал. Помахали друг другу, и поезд, злобно пыхнув паром и сурово лязгнув колесами, медленно тронулся.
«Наконец то! – выдохнул Никитин. – Наконец все закончилось. И все начинается! Вот сегодня, здесь, в поезде, в убогом и грязном плацкартном вагоне».
В этот день, двадцать пятого июля, начинается новая жизнь. Он свободен.
В институт он поступил довольно легко – правда, для начала узнал, в каком из московских вузов поменьше конкурс. Вторая попытка должна быть точно успешной. Прошел во втуз, при заводе ЗИЛ – попасть туда было несложно. Провал невозможен, как говорил Штирлиц. Ванька, брат, добрая душа, подкинул немного деньжат – из тех, что скопил на отпуск.
Никитин взял, но твердо дал обещание, что деньги вернет. Ванька отмахнулся:
– Давай уж! Не подведи.