Это был первый мертвец в моей жизни. Когда в шесть часов утра я шел в школу, то по дороге увидел лежащее в подсыхающей луже крови тело мужчины со спитым лицом, с пулей, размозжившей нос и вышедшей через ухо. Он был в тельняшке с цветными полосами, в простых штанах, подвязанных веревкой из агавы вместо пояса, босой. Рядом на земле лежала самодельная отмычка, которой он пытался открыть дверь.
В дом Марии Консуэгры пришли наиболее авторитетные жители селения, чтобы выразить сочувствие. Той ночью я был там с Папалело, мы увидели Марию сидящей в кресле из Манилы, сплетенном из ивовых ветвей, которое казалось огромным павлиньим хвостом, в эпицентре внимания слушавших в тысячный уже, должно быть, раз рассказываемую ею историю. Все понимали, что она выстрелила из страха. Моя бабушка спросила, не слышала ли Мария чего-нибудь после выстрела, и та ответила, что сначала наступила полная тишина, потом послышался звук падающей на бетонный пол отмычки и затем сдавленный стон: «Ай, мамочки!» Должно быть, Мария Консуэгра не вспоминала тот страшный стон до тех пор, пока бабушка не задала вопрос. Только тогда она разрыдалась.
Это произошло в понедельник. Во вторник на следующей неделе во время сиесты я играл в юлу с Луисом Кармело Корреой, моим лучшим другом детства, когда взрослые проснулись раньше положенного часа и высунулись в окна. По пустынной улице шла женщина в траурном платье с девочкой лет двенадцати, которая несла букет увядших цветов, завернутых в газету. От палящего солнца они прикрывались черными зонтами, не обращая никакого внимания на уставившихся на них людей. Это были мать и сестра убитого вора, несшие цветы на его могилу.
И эта картина, проходившие по пустынной улице под многочисленными взглядами женщина и девочка, долго стояла у меня перед глазами. Но я не осознавал всей их драмы, пока не приехал с матерью, чтобы продать дом, и не прошел по той же улице в такой же мертвый час.
– Ощущаю себя вором, – сказал я.
Мать не поняла меня. Более того, когда мы проходили мимо, она даже не взглянула на дверь дома Марии Консуэгры с деревянной заплатой в том месте, где ее пробила пуля. Много лет спустя, вспоминая ту нашу поездку, я выяснил, что она, конечно, все помнила, но готова была продать душу за то, чтобы многое забыть. Это стало еще более очевидно, когда мы проходили мимо дома, где жил дон Эмилио, более известный как Белга, ветеран Первой мировой войны, потерявший обе ноги на минном поле в Нормандии и однажды в воскресенье на Троицу, надышавшись цианида золота, беспрепятственно пустился вдаль памяти. Мне было не больше шести, но я очень хорошо запомнил тот переполох, который в шесть утра вызвало известие о его смерти. И вот теперь, когда мы приехали с матерью, чтобы продать дом, она будто нарушила обет двадцатилетнего молчания.
– Бедный Белга, – вздохнула она. – Как ты говорил: «Он никогда больше не будет играть в шахматы».
Мы должны были идти прямо к дому. Но когда почти подошли, мать внезапно остановилась, повернулась и пошла обратно, чтобы свернуть за угол, не доходя до нашего квартала.
– Давай лучше здесь пройдем, – сказала мне она. И в ответ на мой удивленный взгляд пояснила: – Потому что мне страшно.
Да и меня обуял страх, притом не только перед призраками прошлого, но вполне реальный, до тошноты. Мы пошли по улице, параллельной той, где стоял наш дом, чтобы его не увидеть.
– Я боялась на него смотреть, пока не поговорю хоть с кем-то, – скажет мне потом мать.
Еле волоча ноги, я без всякой цели вошел в угловой дом, где была аптека доктора Альфредо Барбосы, менее чем в ста шагах от нашего.