– А я и сейчас в известной мере демократ. Народ един. Русские аристократы не меньше народ, чем крестьяне. А мы с чего-то взяли, что народ – это одни низшие сословия, отделили от него себя, таких умных и образованных, и давай свысока жалеть «меньшого брата», как бездомную собачку. А собачка-то кусачая оказалась. Не любит она, когда ее свысока жалеют. Но не это главное. Главное, при взгляде свысока ничего толком не видно и можно пускаться на любые фантазии, вбив самим себе в головы, что народ таков, каким мы его себе нафантазировали. А если что в нем не так, ну так переделаем под свои фантазии.

Революция восстала против природы homo sapiens. Я сам был очарован совершенно утопической идеей воспитать нового человека. Вычитанного и нафантазированного, как тот же Рахметов.

– Да ты сам же мне писал про своего гомункулуса. Как его, Леша, что ли? И что он, так и не поддался твоему воспитанию?

– То-то и оно, что поддался. Но – до какого-то предела. Я поселил в нем веру в идею, которая не выдержала испытания действительностью, рассыпалась в прах. А передать своего разочарования не отважился. Это опасно. И Алешин выбор после школы – военное училище для пограничников – очень меня смущает. Вы себе не представляете, до чего несокрушима человеческая ограниченность. Она еще называется силой убеждений.

– Я это называю фанатизмом.

– Ну да, фанатизм. Но фанатизм – производное. А источник его – вот именно ограниченность, невозможность освоить мысль во всех ее противоречиях. Когда ты в какой-то момент упираешься в стену. До определенной точки тебя понимают, а дальше – хоть убейся. Вместо понимания встречаешь упорнейшее сопротивление. Тут какой-то инстинктивный страх: человек освоил мысль, довел до идеала и успокоился, а развитие страшно – идеал рухнет. Ведь развитие мысли невозможно без сомнения в ее верности. А сомнений человек уверовавший боится как огня. Он готов жизнь положить за усвоенное, а любой довод, даже вопрос, если хоть чуть-чуть поколеблет веру в только что взлелеянный идеал, вселяет ужас в самых мужественных. Не прав Достоевский, не надо сужать человека. Он и так узок. А в узости чудовищен. В последние месяцы с тем же Алешей Воронковым потому стало трудно, что я уперся в эту стену, которую сам же и выстроил, а сокрушить ее стало страшно. И ему, хоть он и не осознает этого, и мне.

– Чем же?

– Ну, во-первых, просто опасно. Он подружился с местными чекистами, а под их влиянием стал чуть отдаляться от меня. Но еще страшнее – с чем он останется, если я его веру разрушу?

– А зачем плодить сомневающихся? Они теперь не нужны. Да и не зря, я думаю, ты со своим Алешей носился. Чего-то ведь ты все равно добился?

– Ну да, превратил бандита в законопослушного гражданина. Но этого мало. Он, боюсь, так и не станет человеком интеллигентным. Вот чтоб вы поняли, этот Алеша по доброй воле всего «Мцыри» выучил наизусть. Но постигнуть личность Печорина оказалось выше его сил. Раз эгоист – плевать, что страдающий, эгоист – враг и белогвардеец! И точка. Нет, не точка – скала! Тут еще одно смешное обстоятельство, смешное и грустное. Печорин – царский офицер. А для человека победившей революции слова «офицер», «помещик», «полицейский» уже есть ругательные. И ему не докажешь, что милиционер – это тот же полицейский, только переименованный. А чекист – жандарм.

И Жорж пустился в долгую лекцию о жизни слов – как, оказывается, исторические обстоятельства меняют их смысл в юных мозгах. И очень может быть, что мы потеряем связь с растущими поколениями. Будем говорить одними и теми же словами, но смыслы будут разные.