– Я тебе говорю: возьми лук, верхний кожу сними, надень на шампур и подержи над газом. Чтобы лук совсем мягкий стал. Потом возьми стрептоцид, насыпь на этот лук и положи своему сыну на глаз. А через три дня…

– Вай-вай-вай! Чему ты ее учишь? – вмешалась третья женщина. – Разве глазом лук можно терпеть? Честное слово, на нашей улице все умные! Сусанна, слушай меня: возьми куриный помет, смешай с тутовой водкой и добавь холодный мацони…

Тут по сцене – с криками: «Пасуй!», «Бей!», «Держи, Гога!» – пронеслась, играя в футбол, ватага подростков и великовозрастных парней. Кто-то из них на ходу задел корыто со стиркой, кто-то наступил на взбиваемую шерсть.

Женщина с шерстью немедленно отреагировала на это криком на самой высокой ноте:

– Идиот! Чтоб ты ноги поломал! Чтоб ты до конца своих дней за мячом на костылях бегал! Чтоб ты…

– Ну-ка перестань наших детей проклинать! – перебила ее женщина со стиркой. – Своего проклинай сколько хочешь, а наших не трогай! – И закричала за сцену: – Гога! Не пей холодный воду, иди домой! Клянусь своим здоровьем, я этот мяч порву на кусочки!

Но женщина с шерстью сказала, подбоченясь:

– Пах-пах-пах! Здоровьем она клянется! Ара, какое у тебя здоровье? Одного с трудом родила, теперь трясешься над ним!

Но и женщина со стиркой не уступала, повысила голос:

– А ты думаешь, если восьмерых нарожала, твой закон на этой улице?

Тут из левой кулисы вышел хлипкий худенький мужчина, прошел через всю сцену и крикнул в правую кулису:

– Алексей! Алексей! Убери свою жену, а я свою уберу! И так голова болит в такую жару!

Женщина со стиркой – немедленно:

– Несчастный! Твою жену на всю улицу позорят, а ты мне рот затыкаешь? Лучше скажи своему сыну – пусть не играет с ее детьми! (Снова кричит за сцену) Гога, я кому сказала? Прекрати пить холодный воду, иди домой!

Мужчина (тоже за сцену):

– Гога! Сынок!..

Из-за кулисы выглянул пятнадцатилетний верзила.

– Да, папа. Что?

Мужчина:

– Играй сколько хочешь, я разрешаю!..

Если при первых репликах пьесы зал выжидающе улыбался, то теперь он взорвался хохотом, и – спектакль покатился! В нем было все, о чем я мечтал и о чем я не смел даже мечтать в те душные московские ночи лета 1972 года, когда старенькая пишущая машинка «Москва», постукивая, как рыбацкий баркас, уносила меня над ночными московскими крышами в Баку, в мою юность, в судьбу и драму нашей семьи. И зал – большой, мест на четыреста, забитый битком и еще со стоявшими вдоль стен зрителями, – этот зал смеялся и плакал, смеялся и плакал именно там, где когда-то, в московской ночи, одиноко смеялся и плакал я сам…

Но был в этом зале зритель, который не засмеялся ни разу, ни единой остроте и который плакал даже тогда, когда зал покатывался от хохота.

Этим зрителем был я.

Я сидел затылком к сцене, смотрел на увлеченных спектаклем людей, на то хохочущих, то плачущих зрителей, и слезы счастья и отчаяния катились по моим щекам.

«Идиот! – молча кричал я сам себе. – Куда ты уезжаешь? Как ты можешь уезжать от этого! Ведь именно за это ты заплатил двенадцатью годами бездомной жизни, недолюбленными женщинами и нерожденными детьми! Ради этих зрительских слез и смеха, слез и смеха ты валялся на деревянных лавках Казанского и Белорусского вокзалов, стрелял «трешки» у друзей, жрал на завтрак пельмени за 27 копеек пачка, а обедал пельменной юшкой с черным хлебом! И вот теперь, когда – наконец!!! – все состоялось, все сбылось, когда люди – вот они! – смеются и плачут именно там, где ты прописал им смеяться и плакать, когда еще восемь театров страны начали репетировать эту пьесу, – как ты можешь уехать от этого, кретин?!!»