Вместительная способность ее желудка была превышена на втором котелке, но она давилась кашей – горсть за горстью, – чтобы растянуть время и выгадать шанс на хорошие кадры, которые могли случиться в любую минуту. И время дало шанс, и кадр был бы хорош, если бы она сама не стала его главным действующим лицом.
– Поест, и гоните ее, – отдают распоряжение губы, на нижней застывает капелька слюны. – Зачем вы ей кашу дали?
– Так ведь… сказала, что два дня не ела…
Наташа давит зубами зерна, они мягко рассыпаются, но она все равно перетирает их и запивает компотом из металлической кружки. Готовится ответить.
– Когда человек принимает пищу, – начинает она и, не договорив, спрашивает: – Вам каши жалко?
– Доедай и иди отсюда, тебе здесь быть не положено, – отвечает он голосом ровным, как его погоны, но в нем все же звучит металл. – Больше не позволю лапшу мне на уши вешать.
– Вы идите, погуляйте, – просит она, – не могу я есть, когда вы за спиной.
– Пока ты здесь, я не уйду, – теперь его голос отчетливо звучит котелком, по дну которого скребут ложкой.
– Да идите вы, иди… – она не успевает договорить – день заканчивается, толкнув ее в висок.
Следующий кадр – Наташа лежит на земле. Она открывает глаза и пытается восстановить фрагмент, выпавший из пленки ее памяти. Она сидела, ела, разговаривала, а теперь лежит на земле, фотоаппарат валяется в метре от нее. Поднимается на ноги, поднимает фотоаппарат, стирает с него пыль и вдруг понимает, что вокруг очень тихо, как будто ее окружает непроницаемая стена тишины, которую можно назвать абсолютной. Вокруг носятся солдаты в зеленой одежде, будто кузнечики, справа – толпа людей полукругом. Наташа видит их со спины, они машут руками и при таких взмахах не могут молчать, но кругом тихо. Она подходит к толпе, заглядывает в лица сбоку, рты открыты, но она не слышит их криков, и ей кажется, что она в телевизоре, в котором пропал звук.
Она раздвигает толпу и в щель между чужими плечами видит на земле человека – голого, без погон, но сразу узнает его. Видит его мясо и мышцы, вспоротые осколками. Она медленно ловит его объективом, наводя резкость и выстраивая композицию, несколько раз нажимает на кнопку, и тишина вдруг взрывается, вспоротая криком: «Мама! Мамочка милая! Больно! Больно…» В голосе больше нет котелка, одна только каша – мягкая, рассыпчатая, мамина. Наташа опускает фотоаппарат, вдруг замечая, что без погон он совсем молодой. Она наклоняет голову, и кадры медленно начинают плыть мимо нее, а потом быстрей, и уже крутятся перед глазами, как будто кто-то накручивает на нее саму бесконечную пленку.
К ней наклоняются лица, что-то кричат, и по движению их губ она читает: «Врача!» «Кузнечики» хватают ее под мышки, снимают с шеи «Никон», с плеча сумку, волокут к машине, а она упирается пятками в землю, оставляя в ней воронки для муравьев.
– Отдайте мой фотоаппарат! Где мой фотоаппарат?! – кричит она самым громким в Лужниках голосом, не слышит собственного крика, и ей кажется, в ней столько силы, что она могла бы сдвинуть контейнер.
– Отдайте этой дуре фотоаппарат! Где ее фотоаппарат?! – Крик солдата, больно давящего пальцами на ее подмышку, доносится откуда-то издалека.
– Чуть ниже, и была бы трупом, – говорит лицо в хирургической маске, наклоняясь к ней.
Врачи – в светло-зеленых костюмах, с серьезными глазами, в которых – осознание трагичности момента. На соседнем операционном столе – раскрытая грудная коробка. Наташа вспоминает его голос и кашу из котелка. Но не видела и не помнит, как человек, просивший больше каши ей не давать, наливается свистящим свинцом, взрывается кровью, становясь для Наташи щитом, сам того не желая, но не сумев поймать в себя лишь один осколок – толкнувший ее в висок. Снаряд прилетел слева – солдат-срочник нечаянно нажал на спуск пушки в БМП. Наташа узнает об этом позже, и навсегда запомнит номер машины – триста пятнадцать.