– Так точно-с, – пробормотал он, проклиная себя за неизвестно откуда выскочившее вертлявое словоерик. Так точно-с! Как лакей, как приказчик! Боже, стыд-то какой! Погиб, решительно погиб!

– А я – Маруся, то есть – Мария Никитична, конечно. – Маруся легко, радостно улыбнулась – над верхней губой у нее сидела маленькая каряя родинка.

Кошка, воспользовавшись всеобщим замешательством, тяжело, как комок теста, шлепнулась на пол и тотчас предусмотрительно смылась.

– Ну вот, опять упустила! – огорчилась Маруся. – Теперь она наверняка еще и гардины изорвет. Да вы не стесняйтесь, пойдемте – все заждались уж. Папа только о вас и говорит – мы все думаем, что он в вас решительно влюблен.

Это было любимое Марусино слово – решительно. Она еще раз подала Чалдонову маленькую горячую руку, теперь уже свободную, и он осторожно подержал ее в потном кулаке.

Было 28 ноября 1888 года, а 9 апреля 1889 года, на Пасху, Сергей Александрович, бледный до обморока, с трудом ворочая словами, уже сделал Марусе предложение. Оглушительно – на всю комнату – пахли влажные даже на вид, тугие, праздничные гиацинты.

– Вы согласны, Мария Никитична? – спросил Чалдонов, в случае отказа твердо решивший стреляться – или, в крайнем случае, бросить все, уйти в деревню, в скиты, в запой.

Маруся подошла вплотную, заглянула снизу в глаза, и ее запах, очень простой, домашний и немного яблочный, разом вытеснил гиацинты, заполнил собой весь мир.

– Ну, разумеется, согласна! – весело сказала она. – Тем более что я из-за вас проспорила папе целый рубль! Он сказал, что вы непременно посватаетесь на Светлую седмицу. А я говорила, что раньше Святой Троицы ни за что не поспеете. Есть у вас рубль? – Чалдонов качнулся, вцепился белыми пальцами в край стола – удар счастья оказался такой силы, что перед глазами все поехало, поплыло, неспешно набирая ход и погромыхивая на стыках. – А что же это вы бледный такой? Голодный? – Чалдонов помотал головой, как кляча. Говорить он все еще не мог. Все еще не мог поверить. – И что же вы – совсем-совсем не рады? – продолжала настаивать Маруся. – И даже поцеловать меня не хотите? Теперь-то, наверное, можно.

Она приподнялась на цыпочки, подставила гладкие губы – просто, как будто делала это уже тысячу раз. Чалдонов закрыл бесполезные глаза, и в комнату тотчас ворвался, взбороздив половики, Гриша, младший Марусин брат.

– Никак не нахристосуетесь? – поинтересовался он ехидно. – А там эта саранча, – он мотнул головой в сторону двери, за которой галдело, прорываясь в столовую, наголодавшееся Великим постом питоврановское семейство, – сейчас поросенка без вас сметет!

– А ну брысь отсюда! – засмеялась Маруся, взяла Чалдонова под руку, и они пошли к столу – ловко, в ногу, славно, как идти и идти бы всю жизнь, а впереди с ликующими воплями «А они целовались, я сам видел – целовались!» бежал обуреваемый ранними гормонами Гришка, и в столовой все уже рассаживались вокруг празднично и продуманно убранного стола, в сердцевине которого действительно лежал на блюде молочный поросенок, маленький и очень детский, испуганно прижмуривший напухшие, словно у новорожденного, веки – и Марусю на секунду кольнуло дурное предчувствие, но только на одну секунду. Потому что год был великий, благословенный для всей планеты – год открытия нерукотворного чуда Туринской плащаницы, о которой много и жарко спорили у Питоврановых, и, уж конечно, в такой год не могло случиться ничего дурного. Не могло и не случилось. Потому что в конце весны Чалдонов с отличием закончил Московский университет и по представлению своего учителя, великого Жуковского, был оставлен на кафедре – для подготовки к профессорскому званию.