Однако на этот раз ее самопожерствование оказалось ни к чему, поскольку Симон, не говоря более ни слова, натянул на себя тугие джинсы и свитер и беззвучно прикрыл за собой дверь каюты.


Андреа был настолько поражен недвусмысленной жестикуляцией Дориаччи, когда та выходила из зала, повелительно подняв кверху указательный палец, что к радости его примешалось легкое неодобрение. На самом деле, с самого начала того, что Андреа впоследствии называл своей «историей любви», он ощущал какой-то дискомфорт. Все сильнее влюбляясь в Дориаччи, он чувствовал себя все более виновным в этом: виновным в том, что испытывает желание, о котором он решил в любом случае объявить ей и при этом доказать его. В назойливо-прилипчивых грезах, наивных и циничных одновременно, Андреа видел себя пересчитывающим багаж в холле дворца, видел себя набрасывающим норковую накидку на плечи, усыпанные алмазами, видел себя танцующим со своей благодетельницей медленный фокстрот на эстраде модного ночного клуба. Но он никогда не видел себя в постели голым рядом с голой, только что принадлежавшей ему женщиной, не видел себя совершающим подвиги на любовном фронте, несмотря на весь свой богатый, хотя и недолгий, любовный опыт. В этом смысле его мечтания были столь же чисты и невинны, как те, что приписывают девушкам XIX века. И, что самое главное, ни при каких обстоятельствах Андреа и представить себе не мог, что его подведет собственное тело: ведь оно, как на военной службе, обязано было повиноваться приказу. Андреа был в нем абсолютно уверен, основываясь на уже имевшихся успехах подобного рода, которых он добился весьма хладнокровно, без всяких там любовных переживаний. При этом надо сказать, что и в Невере, и во время прохождения воинской службы Андреа чаще приходилось сдерживать, чем стимулировать эротические желания.

И потому смятение, в которое его повергла Дориаччи, тревожило его… Она поселила в нем неуверенность, сомнения в своих мужских возможностях – сомнения, для которых, благодаря, как ни странно, полному эмоциональному безразличию, прежде не возникало ни малейшего повода. Но сейчас, сейчас Дориаччи представлялась ему совершенством… Обладательницей совершенных плеч, совершенных рук, совершенного голоса, совершенных глаз. Да, конечно, весила она будь здоров, но зато, стоя у себя в каюте, она, слава богу, казалась значительно меньше, чем на сцене. А ее глаза, глубокие, восхитительные глаза, внезапно напомнили Андреа – совершенно не к месту – глаза тетушки Жанны. И он стал отгонять от себя небезопасные воспоминания, понимая, что если он позволит им взять власть над собой, то, припав, как дитя, к этому плечу, он начнет ласково просить оловянных солдатиков, тогда как нужны ему машина, квартира, галстуки… В этом, однако, не было ничего страшного, ибо его не соблазняли – его желали. Его смертельно жаждала эта совершеннейшая женщина, его первая женщина-знаменитость… Женщина, которая к тому же разъезжала по всему свету и могла возить его с собой вместе со своими чемоданами… Настоящая, живая женщина, даже, быть может, чересчур раскованная женщина, при всех обстоятельствах достойная восхищения, которой плевать на холодные непроницаемые взгляды метрдотелей, а ведь Андреа уже приходилось испытывать страдания в аналогичных обстоятельствах в обществе неких пустившихся в загул шестидесятилетних дам из департамента Верхняя Лаура. Ну нет! Он станет предметом зависти, а не объектом презрения. А это было очень важно для Андреа, обладавшего обостренным влечением к респектабельности, унаследованным от отца, деда и всех своих почтенных предков… Ах, если бы только женщины его детства, его истинные поклонницы, его единственные поклонницы могли видеть его в эти минуты, когда он достиг апогея своей карьеры и их честолюбивых помыслов…