воротами.
Я: «Почему ты их испугалась?»
Она: «Я не испугалась».
Я: «Неправда! Ты сразу замолчала. Разве ты не за немцев?»
Она: «Папа говорит: нельзя смеяться над человеком с винтовкой. А ты почему не за немцев, как твой папа?»
Я: «Мама говорит, что вся эта война началась из-за одного человека. И что ему всего-навсего не хватало любви».
Она: «Но мы все его любим».
Я: «А ты уверена, что он вас любит?»
Она: «Конечно».
Я: «Тогда это какая-то странная любовь. Он только и знает, что орет».
Она: «Да, когда сильно любишь, то и будешь орать».
Я: «А по-моему, это не любовь, а что-то другое».
Она: «Папа говорит, Гитлер любит Германию, как собственную руку. Он готов отдать за нее жизнь».
Я: «А зачем ему отдавать жизнь за собственную руку?»
Она: «Что?»
Я: «Если отдать жизнь за руку, то, когда ты умрешь, останется только эта рука. А на что она нужна одна, сама по себе?»
Она: «Ах, Герра, я просто хотела сказать, что он готов умереть за родину. Вот ты готова умереть за Исландию?»
Я: «Нет».
Она: «Нет? Вот если бы твоя родина была в опасности, например, если бы ее собрался проглотить дракон?»
Я: «Если я умру – какая родине будет от меня польза? Страны вообще не хотят, чтобы за них умирали. Они просто хотят, чтобы их оставили в покое».
Она: «А если их кто-нибудь завоюет?»
Я: «Мама говорит, страны невозможно завоевать».
Она: «Пойми! Немцы заняли Данию! За десять минут! А Норвегию – за полмесяца. Вас заняли англичане, а… а ведь Исландия много столетий была датская».
Я: «Ну и что? Что это меняет для нас? Какая разница, датчанка я, англичанка или исландка?»
Она посмотрела мне в глаза, открыла рот, но оттуда не послышалось ни звука. Ответ был очевиден.
39
Смерть солдата
Всю дорогу домой мы молчали. Я смотрела по сторонам: на людей, улицы, дома. Можно было кожей почувствовать, что Дания мертва. Мы шли вниз по бульвару Андерсена, мимо Глиптотеки, и даже фонарным столбам вокруг было явно грустно. Автомобили ездили по улицам в похоронной тишине. Во многих домах окна были затемнены, а над общественными зданиями реяла черная как смоль свастика, словно чудовищный искаженный орел. Я вдруг ощутила всю жуть оккупации, и меня пробрала дрожь, едва я, десятилетний ребенок, постаревшим разумом поняла, что мама была права: завоевать страну нельзя. Это все равно что притеснять жильцов в их собственной квартире.
На лестничной площадке я попрощалась с Аусой и взбежала вверх по лестнице в нашу квартиру, которая казалась мне большой, как целый регион: последний свободный клочок земли в Дании, исландский островок в океане войны, малонаселенный и изолированный.
Да, мы жили даже в большей изоляции, чем наши земляки в Брейдафьорде, потому что телефонной связи с Рейкьявиком уже не было. Последний телефонный разговор был, когда дедушка звонил бабушке. «Они хотят назначить меня главой государства. Это новая должность, временная, только на время оккупации». Потом бабушка передала трубку папе, и будущий глава Исландии побеседовал с будущим гитлеровским бойцом. Я помню, как папа стоял в длинном коридоре, одной ногой на турецкой ковровой дорожке, а лицо у него было, как у серьезного двенадцатилетнего мальчика.
Дедушка: «Так… Так говорят, любезный сын, что у отца, провожающего сына на поле боя… что в нем борются два чувства. – Голос у дедушки слегка дрогнул. – С одной стороны – гордость… с другой – тревога».
Папа: «Да?»
Дедушка: «И меня печалит, любезный сын… меня печалит, что в моей груди теснятся совсем другие чувства».
Папа: «Да?»
Я думаю, от гибели на фронте папу спасло только то, что он погиб до того, как отправился туда.