Прогнись сильнее… Наподдай, Надя… Наподдай, девочка… Наподдай, моя кошечка… Давай, работай…
И она, даже не понимая это «наподдай», – наподдавала. И он, входя в какой-то бешеный темп, держал ее бедра своими руками, и входил в нее как-то яростно, и она в бешеном этом движении видела прямо перед своим лицом стенку, и казалось ей – вот-вот воткнется в эту стенку лицом… И он шлепал ее по заду, как кобылу подгонял, и она торопилась, и стена эта наезжала на ее лицо все быстрее и быстрее…
…Все коленки ее были в синяках. В таких откровенных синяках, что она даже зажмурилась, когда увидела их. И начала тереть их мочалкой, как будто можно мочалкой оттереть синяки на коленках.
И она заплакала, стоя под душем в своем номере, и плакала, и терла эти синяки мочалкой, и пока они были в мыльной пене, казалось, что они не так заметны. Но – никуда они не девались, эти синяки, и были они ужасные и пошлые.
И она вспомнила вдруг увиденную давным-давно в вокзальном переходе женщину, опустившуюся, с испитым лицом и с какими-то синими ногами. Все ноги ее были в синяках, и она, увидев ее, ее страшные какие-то ноги, сказала мужу испуганно:
– Ее что, били?
– Букву «е» добавь, вернее будет… – мрачно сказал ей муж.
И она сначала не поняла, что он этим хотел сказать, но, поняв, поджала недовольно губы, – не терпела она пошлости и вульгарщины. И теперь – она сама стояла с такими синими ногами. И казалось просто невозможным, чтоб с ней это случилось. Но это случилось. Ее саму е-били…
И слово это, пока она стояла под душем, застряло в ней и повторялось в ней. И она заплакала, заплакала отчаянно, и плача, размазывая слезы и смывая их мочалкой, как бы отмываясь от всего произошедшего, она вдруг подумала, вспомнила – нет, ее не только «е-били».
Не только. Не так…
И вспомнила она свое резкое какое-то пробуждение, когда проснулась, вдруг, как от толчка, и голова ее лежала на его руке, и уже светало, и она, как бы изумившись этой мужской руке, плечу, на котором лежала, дернулась, и он проснулся и спросил заботливо:
– Что, Надюш, неудобно?.. – и – голову ее к себе притянул, чтобы удобнее было, и обнял, и – к себе прижал, и было это объятие уютным, как будто любимый ее обнимал, и она тоже его любила.
А потом он ее любил. Нежно как-то входил в нее, и странно все это было, и внове – незнакомое какое-то в рассветном свете лицо мужчины над тобой, и взгляд его, как будто проникающий в тебя, что-то там в тебе рассматривающий, и ветка виноградная билась в окно, и солнечные лучи уже падали на изголовье кровати, а он все продолжал двигаться в ней, и казалось ей – что он ее колыбелит, что они вместе в какой-то плавной и медленной колыбели, и потом движение это прекратилось, и она заснула и проснулась уже, когда солнце заливало комнату, и он спал крепко, и она просто выскользнула из постели и, не дыша, с бешено бьющимся сердцем оделась и сделала шаг из времянки. И дальше – почти побежала. И бежала какое-то время, как будто он ее догонял, как будто необходимо было убежать откуда-то.
И придя к себе, сразу пошла в душ – и синяки эти ужасные были как ушат холодной воды. Потому что, оказывается, не так-то просто убежать оттуда, откуда ты хочешь убежать. Ты как будто убежала, но синяки эти тебе не дают убежать, они тебе напоминают, и долго еще будут напоминать, что ты натворила…
И подумала она вдруг с ужасом и каким-то отвращением к самой себе: как же она могла – вот так, по-животному, стоя на коленках, подставляя себя этому самцу… Как могла она так бесстыдно отдаваться, так «наподдавать»? Ведь никогда она такой не была. Всегда были в ней сдержанность и стыдливость, и – приличия какие-то она соблюдала. И хоть с мужем и прожила много лет, так и не научилась обнажаться перед ним, и – свет всегда выключала, прежде, чем заняться «этим». А тут… Как же она так могла?