Жозефина уныло кивнула.
– Боюсь, что да…
Ширли нажала на газ, вцепилась в руль, машина резко рванула вперед, впечатав ярость хозяйки в горячий асфальт.
Утром, как только Жозиана пришла на работу, позвонил ее брат и сказал, что умерла мать. Хотя от матери ей никогда в жизни ничего, кроме тычков, не доставалось, она заплакала. Оплакивала умершего десять лет назад отца, свое детство, полное невзгод и страданий, материнскую нежность, которой не знала, веселье, которое не с кем было разделить, и добрые слова, которых никто не говорил, всю эту мучительную пустоту внутри. Она ощутила себя круглой сиротой и поняла, что стала ею на самом деле, отчего заплакала еще пуще. Она словно наверстывала упущенное: в детстве ей плакать не разрешали. Только наморщишь нос да пустишь слезу, как оплеуха свистя рассекает воздух и обжигает щеку. И сейчас, проливая слезы, она понимала, что тем самым протягивает руку помощи той маленькой девочке, которая не могла поплакать всласть, утешает ее, обнимает и жалеет. Смешно, она будто раздвоилась: тридцативосьмилетняя хитрая и решительная Жозиана, которая своего не упустит, и та, другая – маленькая чумазая неуклюжая девочка, у которой вечно болит живот от голода, холода и страха. Они соединились в этих рыданиях, и обеим было хорошо.
– Что здесь, в конце концов, происходит? Это какой-то кабинет плача, честное слово. И вы вдобавок к телефону не подходите!
Анриетта Гробз, прямая, как палка, в шляпе, похожей на огромный блин, разглядывала стоявшую у стола Жозиану, которая только сейчас заметила, что звонит телефон. Она подождала, когда звонки прекратятся, достала из кармана скомканный одноразовый платочек и высморкалась.
– Моя мама… – всхлипнула Жозиана, – умерла…
– Понимаю, печально, и тем не менее… Все рано или поздно теряют родителей, и надо быть к этому готовым.
– Ну что делать. Значит, я не была готова.
– Вы уже не ребенок. Возьмите себя в руки. Если все служащие понесут на предприятия свои личные проблемы, во что превратится Франция?
Взрыв чувств на работе – такую роскошь может позволить себе начальник, но никак не секретарша. Потерпела бы до вечера, а дома рыдай, сколько влезет! Она всегда недолюбливала Жозиану. Ей не нравилась ее самоуверенность, не нравилось, как она ходит, крутя задом, вся такая гладкая, полная, грациозная, как кошка, не нравились ее пышные светлые волосы, а особенно глаза. Ах! Какие у нее глаза! То смелые, живые, дразнящие, то плывущие, томные… Анриетта часто просила Шефа уволить ее, но он не соглашался.
– Мой муж здесь? – спросила она у Жозианы, которая, выпрямившись, упрямо глядела в сторону и следила за мухой, лишь бы не смотреть в лицо ненавистной старухе.
– Он где-то в здании, скоро вернется. Можете посидеть у него в кабинете, он будет с минуты на минуту… Дорогу знаете!
– Повежливей, деточка, вы не смеете говорить со мной в подобном тоне, – ответила уязвленная Анриетта.
Жозиана вскинулась, как гремучая змея:
– А вы не смейте называть меня деточкой! Я Жозиана Ламбер, и вовсе не ваша деточка! К счастью! А то бы давно уже сдохла.
Как же мне не нравятся ее глаза, подумала Жозиана. Маленькие, холодные, злые, скупые глазки, расчетливые и подозрительные. Как же не нравятся мне ее сухие тонкие губы и белесый налет в уголках рта. Гипс, что ли, во рту у этой женщины? Вечно обращается со мной, как с прислугой. Нашла чем гордиться: тем, что вышла замуж за хорошего парня и выехала на нем из нищеты. Пристроилась, нашла себе тепленькое местечко – а я вот возьму и перекрою ей отопление. Хорошо смеется тот, кто смеется последним!