– Руки, паскуда, руки в гору! Вот только рыпнись – на запчасти разберем!

Да только он, наоборот, их разбирает, несет на стены, на столы взбесившейся силой, в единой сцепке, спайке с ними разом рушится. И батя, батя с пола придавленную голову заламывает кверху, оскаленным лицом к Валерке тянется в предельном натяжении всех жил:

– Не надо, стой, сынок, не надо! Прошу, сынок, сдайся!.. Сын-о-о-ок!.. – И оборвался батин рык, словно упало, перерубив его, стальное полотно – так он кого-то снова молотнул, раз только двинул – и простор ему, дорога… во что-то мягкое, мясное наступил, заголосившее придавленной свиньей, и на свободу выломился, воздух… кусал его, всей ширью набирал, незыблемо себя поставивший, железно утвердивший перед властью ублюдочной, инопланетной вот этой, набирал и не мог надышаться никак, с такой режущей болью, с такой сладкой неспособностью вместить, что как будто была впереди еще целая жизнь, непочатая воля и как будто совсем ничего ему от беспредельности этой уже не осталось.

2

Неудержавшийся, бессильно обвалившийся на деревянную скамейку у стены, Саша впервые видел настоящего Угланова так близко – человека из кожи, с морщинами, родинками и заметной стерней на впалых щеках: сильный выпуклый лоб – словно кожух реактора на тепловых или быстрых нейтронах (ну навязывал, видимо, Сашин рассудок Угланову нечеловеческие, инфернальные прямо черты), песьи карие глаза с оттянутыми книзу острыми наружными углами, обезжиренное, состоящее из одних только острых, упрямых бугров, костяное лицо с прямым таким обыкновенным русским носом и тонкогубым, плотно сжатым ртом; какой-то изъян челюстного строения, недоразвитие, ущербный подбородок, но как-то вот не замечается, не видится как слабость – угадывается сила по тому, как смотрит человек. В прямом пустом и сильном этом взгляде не только Саши – вообще людей не содержалось никаких – настолько, насколько фасеточный глаз насекомого не дарит человеку ни малейшей задержки впечатления в своих несметных омматидиях; глядя вот в эти стершиеся о людей, не то еврейские, не то татарские глаза, Саша не мог отделаться от чувства, что монстр видит не лицо, не норов, не повадки – лишь электрические вспышки разной яркости, и только то, что может бить и резать, – явление ощутимой для Угланова покупательной силы, проходческой мощности – фиксируется этими участками открытой чуткой слизи.

– Женат? – поверх дымящегося кипятком прозрачного стаканчика бесцветно шевельнулись губы, и Саша обомлел от этого вопроса – казалось, навсегда обрезанного этой углановской фасеточной незрячестью – о человеческом, обыкновенном, земляном, расколошмаченной посуде, визгах, сварах…

– В смысле? – Он отозвался, как дебил, не понимая, зачем Угланову касаться личной правды позвоночного, млекопитающего Саши, перед тем как его уничтожить. Неужели ему интересно, охота тратить время на игры в «человечность» и «доброго»?

– В смысле детей еще не сделал?

– Нет. Пока нет… вот как-то не сложилось… – спохватчиво затараторил, вываливая перед Углановым свое интимно-нутряное, вытягивая кишки, струну отцовской гордости и прочий малоценный ливер… сейчас еще спросит: «А что так?» – и будет долго слушать и кивать тому, как у него, Чугуева, не вышло, и главное, он, Саша, сам себе не веря, почуял благодарную собачью готовность «поделиться»…

– А у Демида трое, – Угланов прохрустел завистливо. – Когда только успел. И палки мне в колеса, и эти вот… палки… А от меня жена ушла. Сбежала со всемирно знаменитым композитором. От меня, человека, который может дать вообще все. Я когда слышу что-то там про равные возможности, «всем по-о-о-ровну», меня всего прям так и выворачивает. Какое нахрен «поровну» в природе, когда другого любят – не тебя? Вот бабы не делятся поровну. Мясо с дырками – да, то, которое с подиумов продается в купальниках, а вот бабы живые, настоящие – нет. Даются одному. И никаких блокирующих пакетов. Исключительно личный стопроцентный контроль. И почему не мне-то, а? Несправедливо. И одно утешает: обязательно сдохнем когда-нибудь все и тогда уравняемся. – Нет, не с Сашей он – сам с собой говорил. И сломал сам в себе эту тягу – редчайшее счастье? – отключиться от акционерной войны за Могутов хотя бы на дление, сократиться до личного, до «души», «до любви», до того, в чем он нищим оставался, Угланов: – Ну так сколько Демид обещал тебе за размещение откинуть?