– Куда разбежаться, дурак?! И не вздумай! Да ты еще цел, потому что она! Она ж тебя и держит, заземляет. Ответственность все время – что вот она, душа живая, за тобой. Держись ее, держись, ведь пропадете друг без дружки в этой жизни… она-то без тебя вот, может быть, и нет, а ты-то без нее – уж точно.
– Так лучше ей, Натахе, лучше без меня.
– Ну, логика! А ты не бедокурь. Не бедокурь, чтобы она не отдувалась. Проникся, осознал, что бабе худо, – ну вот и держи себя в рамках тогда. А ты ее с воза и сам под откос – вот как здорово! Вот наградила сыновьями жизнь-то меня, а! Чего ж детей-то с ней за время все не сделали? Не прокормить боитесь, что ли? Да нас троих вон батя с мамкой – на лебеде одной, картохе, уж не в пример был голод, вообще война, и ничего, все выжили и зажили. Был бы свой потрох – сразу бы мозги на место встали.
– Так что ж, сейчас нам с нею, может, сделать?
– Да уж молчи теперь, производитель! Сперва вот землю под ногами снова ощути. Крышку держи обеими руками, чтоб не сорвало.
И все, приехали, движок их старый выдюжил – свернули, затряслись каждой железной отрывающейся частью по колдобинам вдоль мертвого бетонного забора, поверх которого просматривались горы рыжих от ржавчины поломанных и искореженных костей могутовского монстра; у крытых выцветшей голубенькой краской ворот образовалась медленная очередь из ощетинившихся связками заржавленного профиля и разбитых рекордами грузоподъемности «москвичонков», «ижей», «жигулят» (ископаемых, жалких, пестрящих, как политическая карта мира, пятнами шпатлевки), незаглушенных «муравьев», «планет», «юпитеров» с колясками… Под ленивым приглядом двух охранницких туш в камуфляжных бушлатах встали в хвост вереницы вот этой ползучей, продвигаются по сантиметрам навстречу позору и легковесному комку бумажных денег, не греющих тяжелую, как слиток, широкую разбитую рабочую ладонь. Пустырь им открывается, заставленный египетскими пирамидами промышленного лома, два бульдозера тут же, маневровый «Ивановец»-кран, заползли и бегом разгружаться: вторчермет весь налево, медь и никель направо, все в молчании делают, добавляя еще сантиметры, килограммы вот к этим могильным курганам… и какой-то нажим вдруг на затылок Валеркин: припекает сильней и сильней – что такое? Обернулся – то самое! У соседней машины старьевщики, четверо, на него неотрывно глядят. Кто такие? Чего он им, а? И все четверо разом к нему, и еще двое к ним от весов, обступили:
– Этот, это, он самый, амбал. – Тяжелее все и тяжелее на Валерку глазами надавливают. – Что, паскуда, не ждал?! Не признаешь никак?! Как Кирюхе скворечник раскокал вчера?! Только так ломал наших, злее всех за Чугуева, гнида!
– Пересеклись пути-дорожки, прихвостень чугуевский! Все, бугай, мы сейчас тебя будем месить!
Ну конечно, месить – прямо счас… ему что – ничего под буравящим натиском этим: отродясь не дрожал, в животе не прихватывало перед кем бы то ни было, будь хоть трое, хоть пятеро, но ведь он обещал же, Валерка, заложился не лезть ни в какую зарубу – перед батей, перед Натахой поклялся… вот ведь жизнь: и не хочешь, а дерись, отвечай, никуда от войны ему этой не деться, и взмолился аж даже, на себя не похожий:
– Это самое, ребят… мож, не надо. Ну вот было и было, забыли, проехали. Еще больше ведь дров вот сейчас наломаем!
– Как ломал нас, забыл?! – И ногой его в ляжку, за ворот, наскочили втроем, навалились, на капот опрокинули скопом, безрукого, – не пускает он руки в простые движения, еле-еле себя пересиливая и смиряя вот в этих тисках: не вломить, не рвануться всей мочью в ответную!