И все молчат, таращатся бессмысленно и головами отрицательно мотают – сгинул Валерка, там остался, на задымленной площади перед заводоуправлением.

– Ниче, ниче… – сплошь сверстники Валеркины перхают, с лицами красными, как сваренные раки. – Сегодня вы, а завтра мы вас палками железными! Срок только дайте! Поперек горла газы вам сегодняшние встанут, мусора!.. На кого тянете, фашисты?! За кого?! На свой народ – за пидоров московских?! Друзья, блин, школьные, росли в одном дворе!.. Да кто?! В пальто! Михеев Витька, не узнал? Володька Кривокрасов с «мебельного», он! Глаза в глаза мне через дырки – узнаёт! Вот узнаёт и бьет! Вот бьет и плачет!.. Чего?! «Приказ»?! Своих мочить – приказ?! Нет, как вы с нами, так и мы! Раз вы вот так – кровью завтра умоетесь!

Так и бредут в магнитном поле, из которого нет выхода, да и не надо выхода уже, а вот как раз наоборот – с неумолимостью их тащит, молодых, обратно на завод, и есть особое, больное наслаждение в этой тяге, все раскаляющей и раскаляющей всем мозг.

– Валерку – видел?! Сына?! – Один лишь он, Чугуев, поперек течения становится. – С тобой был – ну?!

Нет сил вздохнуть, растет оборванное чувство к сыну в пустоту. И видит: вон несут кого-то на руках – и что-то вклинилось рывком меж тесных ребер, как стамеска в щель, и с каждым скоком внутрь просаживало, как побежал вот к этим четверым, связанным ношей, туловищем чьим-то… нет, не Валерка, щуплый для Валерки. Ну а Валерка где ж тогда?! и выперлась из толчеи еще четверка санитаров:

– Ну вот, Семеныч, принимай. В полном комплекте механизм, вроде исправный, не разобранный.

И обвалился перед сыном на колени: разбито все, валун, надутый кровью, – не лицо, но шевельнулся, замычал, дубинушка, и сразу истине исконной подтверждение, что если умер человек, это надолго – если дурак, то это навсегда:

– Это мы что? Согнули нас, хозяева?! С земли своей, с завода отступили?! – В бой снова вырвется, вырвидуб несломанный, огромной неваляшкой чугунной поднимается, руки товарищей, как плети, сбрасывая с плеч, – насилу вновь его в шесть рук дается усадить.

– Тих, тих, Валерка, тих! Ты посиди маленько. Это тебе башку, видать, встряхнули здорово. Дай только срок, Валерка, – будет! Отольются им наши кровавые слезки – умоются!

И слышит он, Семеныч, это все, с новой силой страха понимая: не удержать ему и никому вот эту безмозглую немереную силу молодых, которая сейчас, в них запертая намертво, ни на какое созидание быть направлена не может, и только так они сейчас и могут ответить власти, жизни вот самой на унижение и бессмыслицу существования своего – лишь беззаконно и уродливо, лишь кулаками, смертным боем.

– Стой, мужики, нельзя нам по домам сейчас! – откуда ни возьмись Степаша опять рабочую ораву баламутит. – А что с заводом может за ночь – не подумали?! А то, что опечатают все за ночь приставы с ментами! Все входы-выходы задраят изнутри! Такое может быть? Реально! Сейчас уйдем – обратно не зайдем! А для чего же выдворяли нас дубинками? И пустят только тех, кто в ножки им поклонится! Кто акции свои отдаст, вот только тот в родной свой цех иди горбаться дальше!

– Ну так а что нам, как?! Что ли вот к мэру с красными знаменами? Или на рельсы, как шахтеры: Ельцин пусть услышит?!

– Да что ж мы лаз на свой завод, пока не поздно, не найдем? – Степаша наущает. – Пока они там чухнутся-освоятся, а мы тут все, каждую трещинку в заборе – как у жены спустя пять лет совместной жизни!

– Так это ж вон сейчас мы – через третий ККЦ! И по путям через депо к заводоуправлению!