– Ваше – все, что пониже! А это мое! Наше, наше, Чугуевых! – И курочит уже глыбы ломиком, искровую пургу подымая, новый ворох за ворохом огненной пыли. – Мой костер в тумане светит… – разбивает, крушит, выкорчевывает.

Увильнул, увернулся, допущением безумным ведомый, что сможет всегда, целиком, до конца своей волей сужденное определять, – прыгнул живо в расщелину, втиснулся, словно в мамкину норку, перед самым обвалом грохочущих чушек и в ней, неприметной расщелине, сжавшись в комок эмбриона, прокатившийся поверху камнепад переждал. Может, не был бы крепок, как обжатый на слябинге слиток, так бы там и остался, прокатом продавленный вглубь, но что людям – кирдык, то метизам таким нипочем.

– Не горю я, бать, вечный! Мы, Чугуевы, – глыба, ничем не пробьешь… – И осекся вдруг, морда осунулась, стала мягкой, телячьей, не глыбой. – Ну чего ты, бать, че? Я же знал свой маневр.

Распрямилась пружина в Чугуеве, механизм невозвратный в движение по цепи приведя, и кулак – сыну в зубы, пока тот улыбался заискивающе. Уж на что был сыночек остойчив, а мотнуло его, как тряпичнонабитого. Просиял от отцовской прибивающей ласки:

– Вот как рельсом, бать! Тайсон! Так и надо мне, да! Это ж мало еще, ты мне дай, не жалей!

И уже они оба, как один человек, разбивают, ворочают глыбы в молчании. Продохнуть распрямятся – друг на друга не смотрят. Чуть Валерка копнет, ковырнет его взглядом – отводит, не стерпев ломового отцовского встречного. Вот как кошка воюет с собакой: чуть напрыгнет – и сразу отскочит, так и этот глазами. А вокруг копошатся вовсю остальные, расхватали делянки по склону и роются, позабыв о Валеркином воскрешении, как не было. И нет-нет и упрется чей-то штык в ископаемое: то в кирпич закопченный, то в обрезок стального уголка или швеллера, то в графитовый вдруг электрод, то в зубастую гусеницу – транспортерную ленту проклепанную, то в сгоревший электромотор, словно в череп бронтозавра какого, – вот сокровище-то! если с целой обмоткой, с накрученной медной проволокой! За черный лом дают копейки на приемке, а вот цветмет – по высшему ранжиру.

Шлакоотвал родной давно Клондайком окрестили: как новая Россия началась и сгорели в сберкассе все деньги, так и начали шастать сюда вот и лом производства откапывать, уж бригадами целыми, семьями превратились в старателей, жены приходили к горе с термосами и укутанными в одеяла кастрюльками – подкормить мужиков своих пищей горячей. Килограммы и тонны металла залегали здесь, в шлаковых недрах. Откопаешь вот рельс – и его на горбу в пункт приемки, расплодилось их, пунктов, немерено. Подфартит – за неделю сумму месячного своего заводского оклада из горы этой вынешь, горнового, вальцовщика, агломератчика, ведь зарплат-то законных месяцами не видят с тех пор, как Гайдар в телевизоре, поросенок, губами зачмокал: «дефицит», «волатильность», «инфляция». После смены сюда, выходные все здесь. Вот шурфы даже многие стали в горе пробивать, ставить крепи в глубоких забоях по всем правилам горного дела. Экскаваторщики уводили машины со строек и вгрызались ковшами в спрессованный, спекшийся шлак. Объявлявшихся на стратегическом этом объекте бичей, мужиков со всей области пришлых злобным лаем отваживали, поколачивали жестко порою, вбивая: вас тут не было, не проходило.

Груду черного лома на санях самосваренных тащат – как бурлаки на Волге это самое. Среди белого дня по своей родной улице – не привыкать, но порой все равно оживет и прихватит рабочее нутро на мгновение стыд: это ж ты, тот же самый, который на всю область гремел трудовой своей славой, скульпторам, было, даже позировал, прикрывая ладонью глаза, словно витязь в дозоре, – победитель социалистических соревнований и вершитель Истории… ну и вот на что жизнь извелась – не скрипел даже больше зубами Чугуев, словно стер их по жизни такой до корней.