«Думаю, что в Кинели очень привольно, особенно для маленькой Оли. Она, наверное, уже освоила технику хождения. Непременно вышли ее папе ее фотографию, столь давно ему обещанную».
Может, ему показалось, что жизнь налаживается?
* * *
А тем временем в Кинель-Черкассах…
«13 апреля 1942 г.
…Была сама больна, а последнее время была сильно больна моя дочка. У нее одновременно с прорезыванием зубов был грипп в тяжелой форме. Все время была у нее очень высокая температура. Несколько ночей она совсем не спала, да и днем не спала. Я ее не спускала с рук, день и ночь ее держала. Я так опасалась за нее! (…) Здесь есть очень плохие люди, просто какие-то звери, и жить рядом просто невозможно. Ты, любимый, пиши мне чаще, а то я на самом деле начинаю думать, что ты забыл меня. Но нет, я стараюсь убедить себя, что ты очень занят, и у тебя не остается времени написать мне….
Свои вещи я уже все продала, но все это теперь ничего не стоит. Вещи здесь идут за бесценок. Пайка теперь мы не имеем. У моей дочки нет ни манной каши, ни золотника сахара. Деньги трачу только на молоко. Сами же мы едим только картошку и черный хлеб… Если мы не уедем отсюда, то не знаю, что будем делать. Придется Олечку на руки – и суму через плечо. Только ведь теперь никто не подаст…».
Помню, как тридцать с небольшим лет назад, в достаточно еще благополучные времена, в теплой отдельной квартире я трагически переживала детские болезни своего ребенка – и собственное по этому поводу легкое, как теперь понимаю, недосыпание… Это все притом, что оба мы были сыты, красиво и добротно обуты-одеты, да еще и находились под бдительным приглядом детской поликлиники со всеми специалистами – не говоря уж о патронажной сестре… Мне, тогда двадцатилетней, это казалось чем-то вызывающим, непреодолимым, я готова была обвинить весь мир, ополчившийся против меня, гибнущей у детской кроватки… Тамара всего лишь просит мужа достать ей вызов в Москву и какой-то таинственный «литер»… Одна коротенькая горькая фраза из ее письма пронзила мне сердце:
«Какая у нас удачная дочка, такая вторая уж больше не получится…».
Наверняка ведь находились добрые люди, успокоительно шептавшие: мол, сильно не прикипай – эту-то уж точно потеряешь, да что поделаешь: смотри, жизнь какая пошла, самой бы уцелеть; вон, у таких-то корью помер, а у тех-то – животом…
Дети и сейчас иногда умирают. А раньше, когда не было антибиотиков… А еще раньше, когда не было вообще – медицины… Говорят, к этому относились спокойно, как к неизбежному, даже ругали тех, кто горевал. Умри у Тамары Оля – кто-то в те страшные годы, пожалуй, и порадовался бы, что теперь ей, мол, станет легче, а дети – дело нехитрое. Вот если вернется муж – тогда… У четы Достоевских тоже умер первый ребенок – Сонечка. И безутешный отец писал А.Н. Майкову, что мысль о том, что родятся другие дети, которые ее заменят, ничуть не утешает его: «Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его, где любви найду? Мне нужно Соню»3