– Леопольд Соломонович Мемзер вы будете? – задал глупый вопрос один из визитеров и достал из бокового кармана пиджака наручники, будто вытаскивал из пробитой пешней во льду лунки зимнюю полусонную рыбу. Так они и болтались у него на загнутом крючком мизинце. Было в этом какое-то особенное ублюдочное изящество, какой-то отвратительно гадкий безнаказанный шик и Мемзер-отец заплакал. Заплакал не потому, что жизни его наступил конец, не оттого, что дети его остались не выведены в люди, а хворая женской болезнью жена вернулась из больницы, чтобы угаснуть дома, нет. А заплакал он, понимая, что этот скот вот так, с усмешкою раскачивал на своем пальце его, Мемзера, кандалы и был сейчас вершителем его судьбы или того немногого, что от нее осталось. «Сгорел, сгорел Пасько», – говорили с придыханием его компаньоны и сжигали мосты, унитожали улики, вырывали из памяти, как листок из записной книжки, его фамилию.
Отца расстреляли в шестьдесят восьмом и сделали конфискацию. Со стен большой квартиры в Брюсовом переулке исчезли картины Ботичелли и Веронезе, тяжелые зеркала в завитках бронзы. Вынесли из комнат кушетки декабриста Бестужева, коллекцию романовского фарфора. Пузатый от столового серебра буфет исчез бесследно вместе с серебром. Каминные часы Буре «Сатир и нимфа» почили в бозе. Всю, решительно всю обстановку описали молчаливые деловитые люди в костюмах из шестого отдела и вывезли на крытых грузовиках в неизвестном направлении. Хотя это еще вопрос, в неизвестном ли? В Эрмитаже, Русском музее, музее Пушкина и прочих этого рода предприятиях, почтивших бы за честь разместить мемзеровскую собственность у себя, она никогда не появлялась. Зато кое-что вскорости можно было увидеть в доме министра внутренних дел Щелокова, в коллекции супруги Леонида Ильича Брежнева, на даче зятя все того же Леонида Ильича товарища Чурбанова и в интерьерах некоторых прочих ответственных товарищей.
Забрали и дачу. Поселился на ней какой-то отставной хмырь, кажется, почетный метростроевец. Картошку посадил, пристроил кой-чего на свой вкус, купил дефицитной целлофановой пленки да понаделал огуречных парников. Жил хмырь метростроевский со своей хмырицей, хмырятами и хмыренышами на даче по нескольку месяцев кряду, начиная от первой апрельской оттепели и заканчивая ноябрьским хрустким снежком. Топил печку дровами и по-хозяйски завезенным углем, закатывал банки с домашними разносолами и все сетовал, что погреб у него, видите ли, маленький, надо бы расширить...
Жора Мемзер ходил по опустевшей, эхом отвечавшей его шагам квартире и кусал нижнюю губу. Душа его была отравлена ядом ненависти, просила о реванше, жаждала отомстить. Он остался в семье за старшего. Парень он был башковитый, учился в Бауманском, носил комсомольский значок и всегда имел в кармане сто рублей – сумма по тем временам астрономическая. С арестом отца комсомольский значок с него вскоре сорвали, из Бауманского отчислили, придравшись к каким-то пустяковым нарушениям дисциплины. То ли он дважды опоздал к лекции, то ли еще что-то. У нас ведь система известная: захотят убрать, так подведут, что и шито будет и крыто. Страна, в которой детей еще недавно заставляли отрекаться от родителей, на чьих посмертных делах стояло «враг народа», не может измениться быстро. И даже если с виду будет казаться, что она изменилась, при малейшем дуновении лубянского ветерка все тут же станет прежним. В общем, остался Жора без образования, а с тем и без перспективы состояться как человек значительный. Начинать же карьеру мясника, или торговца снегирями на рынке, или настройщика роялей (он неплохо музицировал) Мемзер не хотел вовсе.