Однако я знаю, что распнут. Мне и вправду придется выдержать. Ну так не думай, это бесполезно, шагай вперед. Если б только не вязнуть в этой грязи, от нее крест становится вдвое тяжелее!
Вдобавок на моем пути толпятся люди. До меня доносятся потрясающие реплики:
– Что, теперь не умничаешь?
– Коли ты волшебник, так почему не выкрутишься?
Одно хорошо: не нужно стараться не презирать их. У меня и мысли такой нет. Вся моя энергия целиком уходит на ношу.
Не падать. Ни в коем случае. К тому же, если упадешь, придется подниматься. Это еще хуже. Заклинаю тебя, не падай.
Я чувствую, что сейчас упаду. Это вопрос пары секунд. Ничего не могу поделать, есть предел, я вот-вот его достигну. Так и есть, падаю. Крест расплющивает меня, я лежу носом в грязи. По крайней мере, есть несколько мгновений передышки. Я наслаждаюсь этой странной свободой, с удовольствием вкушаю собственную слабость. Конечно, на меня летит град ударов, но я их почти не чувствую, мне и так больно везде.
Ну вот, я снова поднимаю это чудовищное бремя. Я опять на ногах – шатающийся, знающий теперь, чего это стоит. Евангелие от Матфея, 11.30: “Ибо иго Мое благо, и бремя мое легко”. Не для меня, друзья мои. Благое слово обращено не ко мне. Конечно, я это знал. Но пережить это – совсем другое дело. Все мое естество бунтует. Шагать дальше мне позволяет только голос, тот, что я опознаю как голос оболочки, он без устали шепчет: “Прими”.
Я думал, что достиг дна, но передо мной мама. Нет. Не смотри на меня. Пожалуйста. Увы, я вижу, что ты видишь и понимаешь. Глаза у тебя расширились от ужаса. Это не жалость, это за пределами жалости, ты переживаешь то же, что я, даже хуже, потому что всегда хуже, когда это твое дитя. Умирать на глазах матери противоестественно. Если она к тому же будет присутствовать при казни, это предел жестокости.
Это не последний прекрасный миг, это худший миг. У меня нет сил сказать ей, чтобы она ушла, да если бы и были, она бы не стала слушать. Мама, я люблю тебя, не смотри, как твой сын мучается, словно пес, не бери в голову мои страдания. Если б я только мог наслать на тебя обморок, мама!
У отца, никогда не внимавшего моим мольбам, есть странная манера являть мне, как бы это сказать, не свое участие и уж тем более не сострадание – мне сейчас приходит в голову только одно слово: свое существование. До римлян начинает доходить, что живым мне до Голгофы не добраться. Для них это будет плачевный провал: какой смысл распинать мертвеца? И они идут искать раба по возвращении его с поля[5], этакого геркулеса; им оказывается какой‑то прохожий.
– Ты мобилизован. Помоги этому осужденному нести груз.
Этот человек – чудо, пусть даже он получил приказ. Ни одного вопроса: видит незнакомца, который шатается под слишком тяжелой для него ношей, и не раздумывая помогает мне.
Помогает!
Такого со мной не случалось ни разу в жизни. Я не знал, каково это. Кто‑то мне помогает. Неважно, что им движет.
Я готов расплакаться. Среди всего этого грязного отродья, что смеется надо мной и ради которого я приношу себя в жертву, есть человек – он пришел не упиваться зрелищем, и он мне помогает, помогает от всего сердца, это чувствуется.
Думаю, если бы он случайно выскочил на улицу и увидел, как я шатаюсь под крестом, он бы среагировал так же – без колебаний бросился бы на помощь. Бывают такие люди. Они сами не знают, насколько их мало. Спроси Симона Киринеянина, почему он так себя ведет, он не поймет вопроса: не знает, что можно поступать иначе.
Отец сотворил странное племя: либо негодяи, у которых обо всем есть мнение, либо щедрые души, которые не раздумывают. Мне в моем положении тем более не до раздумий. Выясняется, что в лице Симона у меня есть друг. Мне всегда нравились силачи. Не они вечно создают проблемы. Мне кажется, что крест стал невесомым.