Володя недолго помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил, и Чечевицын чуть улыбнулся своею замороженной улыбкой: все-таки не поверил, все-таки пытается достучаться до души…
– Ты помнишь, Боря, как мы собирались бежать в Америку? Добывать золото, тигровые шкуры и слоновую кость… не знаю уж, с чего мы решили, что там водятся слоны и тигры, но собирались… Ты помнишь, как мы основательно подготовились? О, у нас было все, мы были богаче, чем Робинзон Крузо, выброшенный на пустынный берег! Два ножа, и мешочек сухарей, и увеличительное стекло для добывания огня… Был компас и четыре рубля денег, даже, по-моему, четыре с полтиной, ты говорил, что до Байкальского парома нам хватит, а там уже можно намыть в горах первое золото… Ах, да, у нас же был еще пистолет… Смешной, почти игрушечный дедушкин двуствольный пистолетик, но как же мы гордились им! Мы собирались им и двумя перочинными ножичками сражаться с тиграми и дикарями, и убивать других врагов… Мы думали поступить в морские разбойники, пить джин и в конце концов жениться на красавицах и обрабатывать плантации… Ты помнишь все это? Ты называл себя: «Монтигомо Ястребиный Коготь», а меня ты называл братом, своим бледнолицым братом… И твой бледнолицый брат просит тебя, Монтигомо: поступи со мной и моими близкими так, как надлежит поступать с братьями. Хау. Я все сказал.
– Ты нашел правильные слова, бледнолицый брат мой, – заговорил Чечевицын, и голос его вновь зазвучал как тогда, в бричке, после странного его сна. – Я отдал душу, но в груди у меня еще бьется сердце, и твои слова поразили его, как стрела охотника поражает сердце бизона. Встань же с колен, бледнолицый брат мой, и дозволь краснокожему брату обнять тебя! Помню ли я? О, если б ты знал, брат, как я жалел, как я горько жалел, что ты не ушел тогда со мной, и мы не добывали вместе золото, тигровые шкуры и слоновую кость, и меха на Аляске, и не попали вместе к алеутам… И что поезда и дилижансы я граблю не с тобой, а с убийцей и предателем Акулой Додсоном, я жалел тоже… Я жалел об этом везде: и во Владимирской пересылке, и в Акатуе, и на золотых приисках… представь, я ведь попал на золотые прииски, но то были поганые прииски, совсем не те, что у Майн-Рида… Ты не поверишь, брат, но я до сих пор жалею, что ты не пошел со мной и предал меня… Конвой! Увести! Умри с миром, бледнолицый брат мой, с миром и песней смерти на устах, и пусть предки примут тебя в свой круг у костра в Краях Вечной Охоты. Хау! Я все сказал.
– Боря! Не-е-т! Я не делал этого! Бо…
Дверь захлопнулась, заглушив истошный крик.
Утром все прошло как по маслу.
Дезертиры не просто вышли из лесу, – они построились в колонну по трое, они маршировали, пусть и слегка вразнобой, и даже затянули какую-то песню. В общем, всем своим видом показывали: осознали, и раскаялись, и готовы послужить родине и революции, искупить и смыть кровью… Наверное, рассчитывали дать деру позже, отведя беду от родимых мест.
Два «максима» ударили кинжальным огнем.
Закончилось все быстро.
Взвод Крупенца – лишь эти бойцы отряда всерьез могли считаться кавалеристами – держал коней вповоду, но так и не дождался команды «На-а-а конь!», – догонять верхами и рубить убегавших к лесу не пришлось. Дезертиры как шли, так и полегли, – на дороге, плотной кучей. Трупы стащили к усадьбе, сложили рядком вдоль стены. Пусть местные хоронят… Или пусть бродячие собаки жрут.
– Заложников по домам? – спросил комэска, кивнув на каменный остов усадьбы.
– Да что ж ты такой дурак-то, Фокин… – буквально застонал уполномоченный. – Какое по домам? Тут их отцы сидят, братья старшие – взрослые, матерые мужики, почти все с германской вернувшиеся, винтовки с обрезами у всех в амбарах-сараях припрятаны… Отпустишь их, – тут через месяц новая банда объявится, и не птенцы желторотые, настоящая банда, боевая, обстрелянная. Все понял, Фокин? Командуй пулеметчикам!