и ездить-то никогда не доводилось. Оба супруга очень любят деньги; подозреваю, что именно по этой причине два года назад они вдруг возникли в жизни Нарсиса и стали к нему как-то цепко внимательны. А до этого Нарсис, по-моему, с ними вообще не виделся; он и не упоминал ни разу, что у него дочь есть. И хотя в течение последних двух лет Мишель каждое воскресенье после мессы его навещала, преувеличенно беспокоилась о его здоровье и покупала ему шоколад, я все же сомневаюсь, что Нарсис поверил этой, столь внезапно пробудившейся, дочерней привязанности. Меня он, может, и недолюбливал, но в целом о людях судил весьма здраво. Он вообще был человеком довольно суровым и строгим, но обладал каким-то удивительным чувством юмора, чуть суховатым, пожалуй. Особенно часто это проявлялось, когда он имел дело с речным народом или с обитателями Маро – то есть с иммигрантами или бродягами, которым он, кстати, всегда позволял бесплатно селиться на принадлежащей ему земле да еще и работой обеспечивал. А его отношения с дочерью и зятем были суховато-сердечными, не более. И никаких иллюзий на их счет он никогда не питал. Было ясно, что эту женщину интересуют исключительно отцовские деньги.

Я подозреваю, что как только эти «Мишель-и-Мишель» унаследуют деньги и земли Нарсиса, их интерес к Ланскне сразу же и угаснет. Ведь даже те «друзья», которых они здесь завели, являются для них всего лишь полезными знакомыми. А их религиозное рвение и попытки стать самыми активными моими прихожанами – как и визиты Мишель в шоколадную лавку – это всего лишь способ создать себе в Ланскне соответствующую репутацию. Ведь Нарсис ясно дал понять: он хотел бы, чтобы о его ферме и впредь заботились, а его цветочный магазин по-прежнему был неотъемлемой частью нашего маленького сообщества. Но теперь, когда Нарсиса больше нет, отпала и необходимость притворяться. Значит, его землю распродадут по кускам, цветочный магазин сдадут в аренду, а ферму уничтожат. Да, конечно, так и будет. Труды всей его жизни пойдут прахом, причем так быстро, что и один урожай созреть не успеет.

Так, во всяком случае, мне казалось раньше. Но знаешь, отец мой, Нарсис меня удивил. Из всех тех, кого он мог бы попросить стать его душеприказчиками – из всех своих друзей, соседей и родственников, – он почему-то выбрал на эту роль меня, что вызвало нескрываемое раздражение у Мишель и Мишеля Монтур, которые наверняка считали, что наследство уже практически у них в кармане. Однако деталей завещания не знал даже я, душеприказчик Нарсиса; оно было зачитано лишь сегодня в Ажене сразу после похорон. Это были очень простые и тихие похороны; собственно, все произошло в крематории при соблюдении того минимума церковных обрядов, какой позволяла столь краткая заупокойная служба. Так хотел сам старик, о чем с неодобрением сообщила всем Мишель Монтур. Она-то, конечно, предпочла бы более соответствующие ее «статусу» пышные продолжительные похороны, когда есть возможность и новую шляпку продемонстрировать, и глаза платочком промокнуть. Так что ее «друзья» – Клермоны, Дру – столь светской церемонией пренебрегли, и почтить память усопшего пришли только друзья Нарсиса, речные люди и обитатели Маро.

Этих людей я у себя в церкви даже по воскресеньям никогда не вижу; речные мужчины заплетают волосы в косы, а тела их сплошь покрыты татуировками. Многие мужчины из Маро по-прежнему носят длинные восточные рубахи, которые называются «курта», а женщины – хиджабы. Разумеется, были там и Вианн с Розетт, обе в чем-то светлом, ярком, словно демонстрируя презрение самой смерти.