Не имея склонности к самоубийству, я отказался водить машину в городе, и поэтому за рулем моего «лендровера»[2], стремительно уносившего нас по смертоносной дороге, сидела Жозефина. У невысокой Жозефины волнистые темно-рыжие волосы, большие карие глаза и улыбка как прожектор: на расстоянии двадцати шагов она парализует даже самых стойких мужчин.

Рядом со мной сидела Мерседес, высокая, стройная, голубоглазая блондинка. С виду она – сама кротость, но это лишь маскирует железную волю и беспощадную, почти бульдожью, целеустремленность Мерседес. Эти две девушки были частью моей лейб-гвардии красавиц, на которую я опирался в своей борьбе с аргентинскими чиновниками.

В ту минуту мы направлялись к массивному зданию своеобразной помеси Парфенона с Рейхстагом. В его громадном чреве притаилась Адуана (или таможня) – самый страшный враг здравого смысла и свободы в Аргентине. Три недели тому назад, когда я прибыл в страну, таможенные чиновники безропотно оставили у меня все предметы, подлежащие обложению высокими пошлинами: камеры, пленку, автомобиль и многое другое. Но по причинам, известным лишь Всевышнему да блестящим умам Адуаны, у меня конфисковали все сети, ловушки, клетки и другое, не очень ценное, но совершенно необходимое снаряжение. И вот последние три недели не проходило и дня, чтобы Мерседес, Жозефина и я не мытарились в обширных недрах таможенного управления, где нас посылали из кабинета в кабинет с размеренностью работы часового механизма, размеренностью до того нудной и безнадежной, что мы уже всерьез стали опасаться за свою психику.

В то время как Жозефина лавировала между разбегавшимися пешеходами, вызывая у меня спазмы в желудке, Мерседес поглядывала на меня с тревогой.

– Как вы сегодня себя чувствуете, Джерри? – спросила она.

– Великолепно, – с горечью сказал я. – Ведь в такое прелестное утро мне больше всего на свете улыбается, встав с постели, сознавать, что впереди у меня еще целый день, который надо посвятить установлению близких отношений с таможенниками.

– Ну пожалуйста, не говорите так, – сказала Мерседес. – Вы же обещали мне, что больше не будете выходить из себя. Это же совершенно бесполезно.

– Ну и пусть бесполезно, дайте хоть отвести душу. Клянусь вам, если нас еще раз продержат полчаса перед кабинетом только для того, чтобы его обитатель в конце концов сказал нам, что это не по его части и что нам следует пройти в комнату номер семьсот четыре, я не буду отвечать за свои действия.

– Но сегодня мы идем к сеньору Гарсиа, – сказала Мерседес таким тоном, будто обещала конфету маленькому ребенку.



Я фыркнул.

– Насколько мне помнится, за последние три недели только в одном этом здании мы повидались уже по крайней мере с четырнадцатью сеньорами Гарсиа. Видно, клан Гарсиа считает таможню своей старой фамильной фирмой. А все младенцы Гарсиа родятся на свет с маленькой резиновой печатью в руках, – продолжал я, распаляясь все больше и больше. – А на Рождество все они получают в подарок по выцветшему портрету Сан-Мартина, чтобы, став взрослыми, повесить его в своем кабинете.

– О Джерри, мне кажется, вам лучше остаться в машине, – сказала Мерседес.

– Как? Лишить себя удовольствия продолжать изучение генеалогии семейства Гарсиа?

– Ну тогда обещайте ничего не говорить, – сказала она, умоляюще поглядев на меня своими глазками, синими, как васильки. – Пожалуйста, Джерри, ни слова.

– Но я же ничего никогда и не говорю, – запротестовал я. – Если бы я действительно высказал все, что думаю, вся их таможня провалилась бы в тартарары.