– Ну, я не решился задавать ей такие нескромные вопросы. А потом к нам подошел официант, он назвал Сесиль по имени и сказал, что ее просят к телефону. Ах да, совсем забыл: она просила тебя поцеловать.
Почему Сесиль передала мне поцелуй после такого долгого молчания? Может, просто из вежливости, как бездумно чмокают кого-нибудь в щеку на прощанье? Или чисто по-дружески? Или в знак обещания скорой встречи? Увы, в данный момент я находился в пятистах с лишним километрах от Парижа, в этой богом забытой бретонской дыре, в ожидании сам не знаю чего. Я повесил трубку и прервал захватывающую партию в «Монополию», чтобы объявить матери новость: я возвращаюсь в Париж утренним поездом; здесь заниматься невозможно, я должен сосредоточиться, а их присутствие меня отвлекает. Мать слушала меня, считая и раскладывая по кучкам монопольные купюры.
– Даже речи быть не может, Мишель, ты будешь заниматься здесь.
– Нет, я уеду завтра утром и никто меня не удержит!
Дядя Морис выпрямился и сердито ткнул в меня пальцем:
– Не смей говорить с матерью таким тоном, иначе будешь иметь дело со мной!
Дядя побагровел, губы у него дрожали – казалось, он вот-вот бросится на меня, и я, решив избежать скандала, развернулся и пошел к себе на чердак.
На следующий день, с утра пораньше, пока все спали, я сложил в сумку свои манатки и без лишнего шума покинул дом. Мне удалось поймать автобус, идущий в Ланьон, а потом сесть в парижский поезд. Решение было принято: я должен разыскать Сесиль и поговорить с ней. Если она посещает это кафе на площади Бастилии, значит рано или поздно появится там, нужно только проявить терпение. Впервые за долгое время во мраке забрезжил просвет; я был твердо уверен, что скоро разыщу Сесиль и смогу восстановить оборвавшуюся дружбу; свежее дуновение надежды прогнало тяжкое ощущение потери. В течение этого нескончаемого пути в моей душе созрело еще одно решение. Я заранее знал, как на все это отреагирует мать с ее жестким характером: она никогда не простит мне неповиновения, расценит его как оскорбительный вызов; у нее все люди делились только на две категории – те, кто за нее, и те, кто против. Франк испытал на себе этот жестокий принцип: он рискнул объявить о своих политических убеждениях, и ему пришлось тут же покинуть наш дом; вот почему, дезертировав, брат обратился за помощью к отцу; он прекрасно знал, что мать ради него и пальцем не шевельнет – только посоветует сдаться полиции. Ровно в девятнадцать часов я позвонил в дверь отцовской квартиры; мне открыла молодая женщина.
– Извините, я, наверно, ошибся этажом – мне нужен месье Марини.
– Поль, это к тебе, – крикнула она, обернувшись в сторону комнат.
На ней был коричневый свитер с высоким воротом и плиссированная юбка того же цвета; золотисто-каштановые волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб; в глубине коридора показался мой отец в рубашке с закатанными рукавами.
– О господи, как ты здесь… Ну давай, входи.
Я шагнул вперед, девушка посторонилась, пропуская меня, и мы несколько секунд молча смотрели друг на друга.
– Мари, это Мишель… А это Мари, моя подруга.
Девушка кивнула и с улыбкой протянула мне руку:
– Ты мне не говорил, что твой сын выше тебя ростом.
– Ну… да, – с легким огорчением подтвердил отец. – Ладно, проходи, что же мы толчемся в передней.
Мы чинно расселись вокруг стола в комнате, отец вынул из буфета белое вино, черносмородиновый ликер и приготовил три кира[12]; Мари подала арахис, извинившись, что больше ничего нет. В соседней комнате – видимо, гостиной – были свалены коробки с вещами, некоторые из них уже открытые.